Александр Былинов - Улицы гнева
— Врет она, врет! — крикнул Геннадий. — Не слушайте ее, она несознательная. Всю жизнь несознательная. Не думайте, не маленькие мы, все понимаем. Это она со зла все грозится и нас пугает. Ничего она не рассказала. А расскажет, так я первый в партизаны уйду или утоплюсь в Волчьей!
— Да ты, сынок, возьми нож-то и пореши мать… На том и конец.
Геннадий перестал есть и навис над столом, показавшись Марине большим и грубым. Таким, наверно, был его отец, которого Марина не знала.
— Я, мама, ни перед чем не остановлюсь, так и знай, если ты совесть потеряешь. Все могу. Живым его не понимала, так хоть мертвого пойми. Вот, слышите, какой разговор у нас?! — Геннадий выбежал из комнаты.
На кровати заплакал трехлетка. Старшенькая подошла к нему с ломтиком хлеба. Симакова, охватив голову руками, покачивалась, не глядя на Марину, растерянно сидевшую у стола.
Все поняла Марина, что происходило в этой обездоленной семье.
— Послушайте, — сказала она, сдерживая слезы. — Я совсем не оттуда. Вы, наверно, знаете нас, маму мою знаете? Ростовцевы мы, что на Артемовской. Мы поможем вам чем сумеем. Успокойтесь и слушайте сына. Он герой, ваш мальчик... — Марина не удержалась и заплакала.
Симакова чуть приподняла тяжелые, набрякшие от слез веки. Она думала сейчас о чем-то своем и была далека от гостьи, и от сына, и от того, что вообще происходило в доме.
— Полдюжины сорочек привез... — проговорила она. — С кружевами... Все хотел, видите ли, как наилучше... На курорт, говорил, пошлю, чтобы как все... как самые что ни есть красивые... Мечта такая всю жизнь... — Она завыла, упав головой на стол.
Марина встала, слезы душили ее. В сенях она увидела Геннадия. Не по летам взрослый, широкий в плечах, он словно ждал ее.
Марина подошла к парню и поцеловала его в щеку, потом, пристально вглядевшись в его запавшие серые, как у матери, глаза, снова прижала к себе и еще раз поцеловала.
— Спасибо тебе, Гена!..
— За что?
— Настоящий ты...
Геннадий тоскливо посмотрел на Марину и спросил:
— Вы от них?.. Марина кивнула.
— Знаю, что не в себе она, вот я и пришла.
— Передайте все как есть, — Марина удивилась достоинству и сдержанности парня, которому на вид можно было дать больше его четырнадцати лет. — Про Байдару — чепуха. Это я ей наболтал. Чтобы успокоилась.
— Не оставим вас, не горюй! Маму тоже успокой... — Она вышла из дому. Вслед донесся плач маленького. И вдруг Марина вспомнила Татьяну и новую ее заботу о детях Марты по поручению подпольного комитета. Как совпали их судьбы! И у нее теперь есть забота о малолетних, о семье, раненной войной в самое сердце.
Глава тринадцатая
1
Они сидели друг против друга в разных концах комнаты. Не будь гестаповцев с пистолетами, до нее легко можно бы достать. В углу дремала овчарка, видимо привыкшая к подобным процедурам.
Катя Помаз была по-прежнему хороша. Пышная модная прическа, едва уловимый аромат духов. «Верно, в чести здесь!.. — решил Сташенко — Парикмахера к ней водят...»
Впрочем, парикмахерша, краснолицая толстушка с воли, приходила раз в месяц и к ним, в общие камеры. Молча брила, стригла давно не мытые волосы и так же молча уходила.
— Я не могла сопротивляться, — старалась объяснить Катя, — меня били. Пытали водой из шланга, вы еще не знаете, как это... Я слишком много знала. В этом беда. Сама не думала, что такая я слабая. Романтика... Рассчитывали, что все останемся живы... а умирать... Умирать не нам, другим... Но вот меня раскрыли...
Теперь-то Сташенко знал, как это произошло. Влюбилась в офицера. Трудно было не поверить его словам, ласкам. Уверял, что он антифашист. Предложил ей деньги для советских партизан. Она согласилась. И тут ее взяли: любимый оказался гестаповцем.
… Одним броском можно преодолеть пространство, разделяющее их, и намертво вцепиться ослабевшими пальцами в ее шею, потушить лихорадочный блеск больших глаз, навсегда закрыть рот, предавший сотню самых светлых, самых смелых на этой земле людей. Среди них был и секретарь Днепровского подпольного горкома партии, и совсем юные комсомольцы, и испытанные боевики, взорвавшие не один вражеский эшелон, и хозяева явочных квартир, и родственники боевиков, их сестры, братья, матери, и даже те, кто вовсе не ведал о подполье и только здесь, в тюрьме, проходил науку сопротивления.
— Кто тебя такой сделал? — спросил Сташенко, когда Катя умолкла, выжидающе поглядывая на следователя, писавшего что-то. — Как ты к нам затесалась? Вот чего никак не пойму. Кто назвал твое имя, когда мы формировались?
Ему теперь нечего было таиться. Он был опознан. Следователи, мрачной вереницей проходившие перед ним, рассказывали ему даже о том, о чем он сам давно позабыл. Они поименно называли подпольщиков областного центра. Они раскрыли явки, обезглавили организацию и готовили расправу над заключенными. Теперь они добивались сведений о павлопольцах. Он, несомненно, связан с ними. Кто поджег баню, склады с зерном, взорвал мост, пустил под откос эшелон? Кто такой Вильгельм Телль?
Какое счастье, что этого не знала Катя! Гестаповцы перерезали бы еще одну пульсирующую артерию.
Они добивались от него главного, чтобы однажды ночью накрыть все подполье области, ворваться на явочные квартиры в районах и таким образом парализовать очаги сопротивления. Предательница ничего этого не знала. Все было спрятано в едином падежном месте, откуда гестаповцы вот уже который день пытаются извлечь и добром и злом до зарезу нужные им данные. Этим местом был мозг Сташенко. А он не сдавался.
— Она может вам рассказать, как мы относимся к лояльным людям, — сказал переводчик.
— Мне дают вино, — с готовностью подтвердила Катя, и Сташенко вдруг сообразил, что она и сейчас чуть навеселе. — Я, правда, под стражей, но со мной хорошо обращаются. Послушайте, Василий Иванович, война проиграна, вы-то знаете, что на фронтах... Согласитесь, расскажите хоть самую малость.
Нет, это уже не ненависть владела им, а, как ни странно, горький стыд, что вот он, секретарь обкома партии, и те, формировавшие их и уехавшие на восток, вели какие-то секретные дела с такой мразью, доверили ей имена, адреса, судьбы... И может, то не стыд, а смертная вина перед всеми.
— Уведите ее! — сказал Сташенко. — Иначе я за себя не ручаюсь...
— Ничего, зато мы ручаемся. Продолжайте, Катрин...
Она закрыла лицо руками.
Черт ее знает, о чем думала она! О своем прошлом, о том времени, когда сидела за секретарским столом в областном отделе народного образования среди веселого телефонного перезвона? А может, вспоминала встречи с ним, секретарем обкома, приносившим в дом пыль дальних дорог? В который раз казнил он себя за то, что не пренебрег этой явочной квартирой, польстился на уют и покой с естественным «заслоном» из двух постояльцев — пожилого Курта и молодого Эриха, дьявола из СД.
— Продолжайте! — приказал следователь.
Катя плакала. Сташенко отвернулся.
— Простите меня, — сказала Катя едва слышно. — Я не думала, что так выйдет...
— Молчать! — крикнул переводчик. — Дело говори... Катя испуганно смотрела на Сташенко, которого страшилась, надеется, больше, чем следователя.
— Она уже все вам сказала! — Сташенко смотрел мимо Кати. — Ей нечего больше прибавить, больше она не знает. Заплатите девчонке и отпустите на все четыре стороны.
— Доннерветтер!
Его не били. Напротив, уход в тюремной больнице был сносный. Русские врачи содержали в чистоте и сытости, рана заживала. Вероятно, был особый приказ: сохранить.
Он, однако, понимал, что все еще впереди. До каких пор с ним будут церемониться? Следователи бесились: он приоткрывал тайну ровно настолько, чтобы заинтриговать их, и, по существу, подтверждал только то, что они уже знали.
Очная ставка с Катей Помаз была, по-видимому, венцом следственной работы.
Ее увели. Следователь позвонил. Вскоре вошел какой-то высший чин, и все встали. Немцы переговорили меж собой о чем-то, приказали Сташенко встать и повели длинным коридором. У двери, обитой черным дерматином, высший чин приосанился.
В просторном кабинете сидели военные. Один — за письменным столом.
— Вы знаете, кто здесь? — спросил переводчик. Сташенко отрицательно покачал головой.
— Эрих Кох, обер-президент. Слышали?
На стенах висели портреты Гитлера, Геринга и этого, что сидел за столом — невысокого, коренастого, с сильным лицом и коротко подстриженными, как у Гитлера, усиками.
Так вот он каков, Эрих Кох, гаулейтер!
Выразительные пальцы Коха тискали сигарету. Спокойные, чуть насмешливые его глаза, казалось, что-то высматривали в зрачках вошедшего.
— Раухен зи? Курите?
Сташенко нерешительно взял сигарету. Присутствующие оживились.