Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение - Янка Брыль
«Хлеб-то по карточкам, однако, может, и попадешь на добрую душу…»
— Halt’s Maul![54] Марш!
«Это уже и не немец…»
Из деревни дорога повернула на асфальт. Бутрым здорово-таки хромал, шли медленно. Хорошо, что хоть не гонит… И бухает же Владик — прямо до слез. Молча, нога за ногу, от липы до липы, и оказались в поле.
— Хальт!
Прислонив велосипед к животу, шуцман полез в сумку, покопался там и достал что-то завернутое в подозрительно прожиренную бумагу.
— Мой второй фриштик. Бутерброд с колбасой. Разломите — и марш. И — никому ни слова.
Они жевали на ходу, не зная, что и думать, а он заговорил:
— Я сам, по сути, солдат. Меня тоже мобилизовали. В сентябре, как только началась эта проклятая война. Я — вдовец. Дома, в ста пятидесяти километрах отсюда, старуха мать и дочка шести лет. Да. Я сказал и могу повторить: проклятая война. И я хотел бы, чтоб она кончилась не завтра утром, а именно, черт бы ее побрал, сегодня, вот сейчас…
«Как много таких и здесь, в Германии, — думал Алесь, — кто делает не то, что хотел бы!..
— Да. Я тоже охотно пошел бы домой. Но что ж это будет: я не хочу, другой не захочет. Ordnung muß aber sein!..[55] Кто ж покарает проклятую Англию? Не нам разбираться, что нужно, что нет. Фюрер знает, что делает.
«Хлеб мы твой проглотили. Все полегче теперь. Даже и вздор этот слушать».
— Вот и вы. Счастье ваше, что вы — не поляки. Надо работать, жатва, а вы — убегать. А вас же и кормили, и содержали по-человечески. Да. Что ж это будет, если так все расползутся — кто куда? И чего ты торопишься? Как ты от нас убежишь?.. К тому же мы — союзники, у нас же с вами договор!..
«Ой, не из жалости ты нам свой фриштик отдал!..»
— Да. Скоро по обе стороны нашей дороги пойдут кусты. Кому-нибудь из вас, а то и обоим придет в голову, что вот можно и снова удрать. Но это, я должен вас предупредить, ошибка. Да. И за такую ошибку вам пришлось бы дорого заплатить. Во-первых, я обязан буду стрелять. А я стреляю отлично. Даже имею награды. Из армии. Да. Во-вторых, в трех километрах город. Оттуда, как только я начну стрелять, за вами кинутся солдаты. С мотоциклами и овчарками. Ну, а тогда, разумеется, капут.
Алесь усмехнулся. Хотел было перевести Бутрыму хоть в двух словах то, что услышал, хотел хоть локтем его толкнуть, сказать что-нибудь подходящее, для смеха, да раздумал.
«Черт его знает… Вдруг да пальнет. Это тебе не герр Раков…»
До города — мелколесьем, а потом полем — было, оказывается, не три, а десять километров.
Стены комнаты снизу доверху завешены отпечатками большого пальца. Увеличение таково, что они напоминают множество, бесчисленное множество безликих, стандартных портретов.
В простенке между окнами, на свободном от отпечатков куске белой стены, — еще один портрет… Обязательный.
Под дикими глазами фюрера и свастикой на его рукаве за письменным столом сидит спокойный, с мягким голосом мужчина в светлом штатском костюме.
В комнату время от времени бесшумно входят другие мужчины, помоложе, тоже все, как по стандарту, в светлых костюмах и желтых туфлях, с мягкой, бесшумной походкой. Голоса звучат тихо и ровно. Лица напоминают дактилоскопические отпечатки, только подвижные. Молодые входят, выходят, а тот, что под фюрером, сидит здесь, очевидно, всегда.
— Куда вы шли? — спрашивает он по-польски.
— Домой. В Советский Союз. Мы белорусы.
После вахмана в бюргермайстеровой кухне вопросы этого немца и даже собственные ответы кажутся Алесю тоже уже стандартными.
Стандартна и сдержанность при словах «Советский Союз», «белорусы»…
— Фамилия? Имя? Профессия?..
Пока идет этот вежливый, словно врачебный, опрос, в комнату бесшумно входит и становится у окна еще один мужчина.
Лицо у него значительно старше, волосы с проседью, усы весьма тактично повторяют те, что выше и левее, на портрете. Чувствует он себя здесь отнюдь не подчиненным: свободно, заложив руки назад, привалился к подоконнику, слушает.
— Из какого шталага? Ваш личный номер? Из какой арбайтскоманды?..
Воспользовавшись более долгой паузой, заговорил тот, у окна.
— Я знаю Белоруссию, — сказал он, к удивлению пленных, по-русски. — Я был там в восемнадцатом. На бронепоезде. Борисов. Орша…
И все так мирно и мило, словно этот бронепоезд ходил к нам в гости или по грибы.
Где же мы? Неужто в гестапо? В том самом, о котором и в деревнях, и в имениях, и в городках, где довелось побывать, говорят — кто с восторгом, кто с ужасом:
«Тогда уж его — в гестапо. А там знают, что делать!..»
Откуда же такая сдержанность, такая учтивость — даже оторопь берет?.. Как тогда, когда их взяли в плен, когда «русски тоже пиф-паф!»… Неужто и этих связывает договор о ненападении? Заставляет их спрятать когти, ступать деликатно, мягкими лапами?..
Город довольно большой, такой же, как тот, где их шталаг. Обыкновенный город — с витринами, цветами, кирхами.
И поход их — обычное зрелище для зевак. Будничная, нормальная картина: шуцман гонит поляков. По мостовой, как и положено.
«Интересно только — куда?»
2
Алесь и Владик раздеваются. Снимают почти высохшие наконец мундиры, заплатанные и уже на заплатах дырявые штаны, сбрасывают заскорузлые ботинки.
Старик в темно-синем халате бросает им с полки некое подобие белья, носки, штаны и куртки в серо-синюю полоску, какие-то шапочки или береты, пододвигает ногой по цементному полу грохочущие большие деревяшки, клюмпы.
У серой стены этого огромного складского сарая, с высоко пробитыми, забранными решеткой оконцами, есть и зеркало.
— Культуриш, — шепчет Алесь.
Беглецы оглядывают друг друга и вот наконец улыбаются.
Потом они, полосатые, останавливаются перед испещренным проталинами зеркалом, и Бутрым бормочет:
— Дослужились! Теперь бы сняться!..
Они засмеялись бы даже, но Владик разражается кашлем.
Немец трясет морщинистым бритым подбородком:
— Шалые! Им еще весело!..
— Мы не шалые, фатер, мы пленные, — говорит Алесь. — Нас скоро в лагерь отошлют.
— «Ото-шлют»… У меня уже тут есть такие. Они все еще ждут. Некоторые — скоро год. А другие… Ну, пошли! Надзиратель Швальбе дожидается. Там вам сразу перестанет быть смешно.
Четырехэтажные стены вокруг длинного и широкого пролета. Открытые марши железных витых лестниц. На каждом этаже — бесконечные серые двери, помосты галерей с перилами, затянутыми железной сеткой: ахтунг, самоубийцы!
Две пары деревянных клюмпов щелкают сперва по цементу, потом по ступенькам лестниц, — а гул от них и от кашля, точно в церкви! — потом вдоль перил на третьем этаже и, наконец, должно быть, в миллионный раз:
— Хальт!
Пузатый надзиратель —