Николай Внуков - Когда гремели пушки
— У меня нервы вздернуты, а она лезет, — подумала я тогда. — Чувствую, неспроста это, подсадили ее ко мне! — вспоминает Мария Арсеньевна.
Меня удивляет эта избирательная чуткость бывшей партизанской разведчицы. Ведь подобные вопросы первых двух женщин у нее не вызвали подозрения. Почему? Хрусталева поднимает плечи.
— Сама удивляюсь этому. Вот чувствуешь — и все тут… Девица назвалась Фрузой, и будто она парашютистка. А концы не сходятся: физиономия слишком толстая, сытая и винцом попахивает.
Утром Фрузу увели. Нет ее час, другой третий… Потом открыли дверь, принесли еду.
— И кто бы вы думали раздает похлебку?! — спрашивает Мария Арсентьевна и тотчас же отвечает: — Она, Фруза, только теперь уже Фруза Михайловна. И поведение сразу переменилось. Теперь уже не стесняется, развязная такая баба и почитает меня вроде своей подругой. Женщинам — кусок хлеба, мне — два, им похлебку, а мне — наваристых щей. Подкупает, значит. «Ты, говорит, признайся, что сама сбежала от партизан, и пойдем мы с тобой в город, гульнем…»
Хрусталева соглашается: «С удовольствием! Но кто же меня отпустит? Я ничего не знаю!» Делит хлеб и щи пополам с соседями по несчастью. Фруза опять за свое. Прием классический. Человека вначале даже не на предательство подбивают — на пустяк. Но потом еще на пустяк, и еще на одно деление по шкале «пустяков». Где та грань, на которой нужно остановиться, и есть ли она?
Именно так и Фрузу исподличали (это выяснилось потом). Что это: глупость, страх, слабость? А за слабостью этой Фрузы — десятки сгубленных жизней. И за глупость, страх, слабость она расплатилась в конце своей жизнью, и не только жизнью, но честью, именем.
Снова допрос.
В конце допроса следователь объявляет:
— Не хотела по-хорошему, теперь пеняй на себя. Отдаем тебя в Порхов.
Что это значило, Хрусталевой можно было не объяснять. В порховском гестапо «ликвидировали» особо опасных. Ликвидировали заключенных централизованно и именно здесь. Не потому, что местные отделения отличались гуманностью, отнюдь нет. Просто надеялись более изощренными и жестокими способами выколотить из людей признание, а то и склонить к предательству.
— Это мое счастье, что мест в самом гестапо не оказалось: все было забито арестованными, — говорит Мария Арсентьевна. — А меня поместили в городскую тюрьму.
И вообще — целая цепочка «везения», можно и так сказать. Или человеческая способность выискивать мизерные шансы, талант выжидать и действовать, осторожность и мгновенная смелость.
Ночь. По ночам выводили расстреливать. Скрип дверей. Она чутко вслушивается в звуки. Нет, это дальше по коридору. Топот, звон, ругательства… И опять тихо. На воле — осенний морозец, решетки окон заиндевели. Белые струйки стужи стекают вдоль сырых стен. Холодный озноб охватывает тело. От холода или от страха? Жуткие ночные часы в тюрьме. В душе и простительный человеческий страх, и спокойствие, оттого что вела она себя правильно, большее не в ее силах. Снова шаги. Тяжелый хруст кованых сапог. Секунда… другая… третья.. Скрип засова явственный до того, что кажется: идут в ее камеру, за ней. Сердце захолонуло. Нет, не за ней, рядом. И сердце обжигается, гулко ухает в ушах кровь. И так до утра.
Утром — на работу. По пресловутой немецкой рациональности даже смертники обязаны отрабатывать кашу. Их выводят с зарею, в сизых лужах блестит ледок, вьются первые дымки над трубами, и пахнет от них человечьим жильем, покоем, миром. Мария представила себе на минуту, что сейчас сидит она возле печи и щиплет растопку, ветер чуть шевелит чистые занавески на окнах, а по улице идут заключенные, и нет ее в этой толпе измученных людей. Это было щемящее чувство уюта и безопасности. И тотчас обдало ледяной мыслью: это ее ведут по улице, дневная отсрочка смерти. И вообще: нет здесь в Порхове мира, и нигде нет на земле сейчас ни мира, ни покоя. Сапоги стучат, раздается гортанный говор. «Будьте вы прокляты!»
У комендатуры группу остановили. Мужчинам роздали кирки, лопаты, плотницкий инструмент. Плотники стали делать забор вокруг комендатуры. Мария прибилась к ним, чтобы поддержать доску, собрать щепу и, главное, — оглядеться. Конвойный увидел ее и отогнал прочь. «Кухня! Кухня»! — крикнул он.
«Вот проклятый!»
Фасадом комендатура выходила к большой дороге. Там толпились машины, мотоциклы, подводы, толкалось офицерье, солдатня, полицаи. Тыльная сторона, где плотники тянули забор, покатым бугром обрывалась к речке. Вдоль нее шли домишки, сараи, а неподалеку начинался лес. Она знала, что в лесу ее свобода и жизнь. А конвойный гнал ее на кухню.
Кухня находилась в комендатуре. Там не было даже малейшей надежды на спасение. У Марии вскипели горькие слезы. Но внешне она спокойна и покладиста. Покорно идет на кухню.
«Ощипать гусей!» — приказывает ей солдат в белом поварском колпаке, и она тотчас же принимается за дело, будто щипать гусей — ее любимое дело. Вскоре она просит: «Можно я спущусь к речке? Там сподручнее потрошить: вода рядом…»
Повар разрешил, и она спустилась к реке. Сидит у воды, щиплет перья, потрошит гуся. На лице ни тени нервности. Сидит к часовому спиной, даже не оглянется. Только до боли косит глазами и скорее угадывает, чем видит, что делает часовой. Вот он шагает туда-сюда, завернул за угол. Мария кошкой взлетает вслед. Часовой повернул назад — и она мгновенно обратно: снова сидит у воды, летят перья, пух… Даже напевает что-то. Часовой зевает, потом долго смотрит в согнутую спину. «Дура-баба, услужливая дикарка», — наверняка думает он.
А шоферня у штаба хохочет. Кто-то пиликает на губной гармошке. И часовому охота поскалить зубы, стрельнуть сигаретку.
Для острастки он каркает что-то в услужливо согнутую спину и направляется к шоферне.
Мария вся будто стальная пружина, нервы взведены, движения точны, мысли остры. Выпотрошенные тушки готовы, и она кладет их к дверям на кухню, на колоду для рубки мяса. Повар выйдет, возьмет их и подумает, что ее увели конвойные. А конвойным покажется, что она еще на кухне. Когда ее хватятся: через час, пять минут, через минуту? Но это ее минута, ее единственный шанс.
Медленно собирает Мария перья, а сама осторожно оглядывается. Потом выпрямляется и с пучком в руке начинает уходить вдоль речки.
Шаг, еще шаг, и еще один… Она чувствует, что спина как голая. «Ну, скорее бы лес! Ну, еще немного!»
Кусты совсем близко, рукой подать. За ними — мелкие деревца. Она прибавляет ходу. Оглядывается. «Никого!» И стремглав бросается в чащу.
Через трое суток Мария, в разодранной одежде, исцарапанная, голодная, вышла в расположение бригады. Для товарищей-партизан возвращение человека, которого считали погибшим, — самый светлый праздник. И каждый спешит воскресшего обласкать, высказать приязнь и внимание.
Командир бригады был прав: когда Мария исчезла, он верил, что она вернется. Что это — случайность? Нет. Авторитет Александра Германа не строился на случайностях. Будучи недюжинным человеком, держа в голове все и вся, он примерно знал (или догадывался), как его разведчик будет вести себя в чрезвычайных обстоятельствах. Авторитет командира — святая вещь.
А другое качество Германа человечность — спасла жизнь хозяину явки Лапину.
* * *Ситуация была вроде ясная и простая. Хрусталева исчезла. Большая вероятность, что ее схватили на явке. А хозяин явки жив и здоров, «ничего не знает». Значит — хозяин… Время было жестокое. Малейшее подозрение — и человека ставили к стенке. Ради жизни всех остальных, бригады. «Расстрелять мы всегда успеем, повременить!» — решил командир бригады.
— Дядя Коля, который мне в отцы годился, плакал как ребенок, когда я вернулась, — говорит Мария Арсентьевна.
Я спросил о судьбе Николая Ивановича Лапина. И Хрусталева дала мне адрес, тот самый адрес явки в деревне Сивково, где и сейчас живет Николай Иванович.
А у Марии Арсентьевны, когда она вернулась в бригаду, случилась еще одна встреча, страшная и нежданная. После того, как разведчица подробно, в деталях, отчиталась о всем случившемся, начальник Особого отдела долго молчал, что-то взвешивая про себя, и наконец сказал Хрусталевой:
— Ты вот что: зайди ко мне через два часа. Кого увидишь — молчи!
Через два часа разведчица явилась в штаб. На скамье — скромна, подтянута, вежлива, улыбаясь чему-то, — сидела Фруза. Та самая Фруза Михайловна из Волышовской комендатуры. И вдруг она увидела, узнала Хрусталеву. На ее лице застыл ужас. А Хрусталева молчала, как было приказано, хотя внутри клокотала ненависть. Фруза тоже молчала, откинувшись на скамью от слабости.