Четыре овцы у ручья - Алекс Тарн
Так или иначе, у меня заложило уши, отнялся язык и я смог только нечленораздельно промычать в ответ, как неразумный теленок с хутора Коровин. Тут-то она и рассмеялась – впервые за время нашего знакомства, и я сразу понял, что в жизни не слышал лучшей музыки.
– Я спросила, почему вы такой бледный, – повторила она не расслышанный мною вопрос. – Уж не болен ли мой жених, упаси Господь? Или в Меджибоже морят людей голодом?
– Н-нет… – выдавил я, – не болен. Я вообще никогда не болею, даже простудой. Иногда пощусь от субботы до субботы, оттого и бледность.
– От субботы до субботы! – ахнула Зося. – Вот ведь наказание… Но не думаю, что в Гусятине такое возможно.
– Почему же?
– Потому что тот, кто хоть раз попробовал мамино жаркое, заливную щуку, борщ, латкес или чолнт, уже никогда от этого не откажется! – воскликнула она и снова рассмеялась.
Мы прошли по дороге до конца ближнего поля и повернули обратно, продолжая обмениваться такими же пустячными фразами, которые в тот момент почему-то казались мне исполненными не меньшего смысла, чем целая глава книги «Зогар». Потом, уже у ворот, она церемонно поклонилась, попробовала было изобразить важный вид, но вдруг прыснула, махнула рукой и убежала в дом.
– Совсем девчонка, – сказал за моей спиной кто-то из сватов.
– Это пока, – ответил другой. – Наутро после свадьбы все они другие.
– С Божьей помощью, – прибавил первый.
– С Божьей… – согласился второй. – Пойдем, Нахман, что ты встал как громом пораженный?
Мысли о том, что произойдет, когда мы останемся наедине в темной комнате с открытой постелью, приводили меня в ужас. Страшным казалось все, начиная с первого прикосновения. Раньше право коснуться моего тела принадлежало исключительно мне, да и то в крайне ограниченных пределах. А уж если говорить о женщинах, то их я касался только взглядом, пока не узнал, что запрещено и это.
Еще перед хупой, опуская на лицо невесты фату, я случайно дотронулся до ее плеча, вернее, до платья на плече, но даже такая незначительная мелочь подействовала на меня, как удар молнии. Что же будет, когда мы… Глаголы, следующие вслед за этим местоимением, замещающим непозволительно слившуюся воедино пару имен «ЗосяНахман», попросту не совмещались с моим языком, не помещались в голове, наотрез отказывались подчиняться и судорожно сопротивлялись, выставляя вперед дрожащие закорючки букв.
Мое отчаянное положение усугублялось тем, что я вынужден был справляться со своим ужасом самостоятельно, поскольку о таких вещах у нас не принято говорить. Я бы скорее умер, чем стал задавать подобные вопросы кому бы то ни было, даже ребу Гиршу из Острополя – единственному, кто более-менее понимал мои чувства. Спасение пришло перед самой свадьбой, когда я, с трудом переживая свое одиночество, понуро сидел на скамье в стороне от предпраздничной суеты. Спасителя звали Шимон, сын Бера; подойдя ко мне, он первым делом почтительно представился, а затем попросил разрешения присесть рядом с уважаемым рабби Нахманом.
Я неохотно кивнул. Меня подташнивало, и кивок только добавил тошноты. Хасид уселся на скамью и принялся обмахиваться платком. На вид ему было лет двадцать: открытое доброе лицо, пухлый рот и наивно-беспомощное выражение глаз.
– Да будет мне позволено поздравить рабби Нахмана с радостным днем его жизни, – торжественно проговорил он. – Медведовка давно не знала такого большого праздника.
Я снова кивнул. Свадьбу справляли не на хуторе, а в соседнем местечке; по-видимому, дядя Барух не захотел унижать племянника еще сильнее, устраивая празднование в гусятинской глуши, хотя, конечно, мог бы. А Гершеле непременно отпустил бы по этому поводу одну из своих опасных шуток.
Мой сосед по скамье поерзал, вытирая пот с шеи.
– Жаль, что это радость для всех, кроме жениха, – сказал он. – Помню, как женили меня. Я чуть не помер со страху…
Шимон, сын Бера, продолжил самым благодушным тоном описывать свои тогдашние чувства, которые на удивление совпадали с моими, но при этом составляли разительный контраст с нынешней счастливой и полнокровной внешностью рассказчика. «Смотрите, каким я стал, – словно бы демонстрировал он, хотя и не произнося этого вслух. – А ведь тогда боялся еще больше, чем ты сейчас…»
– Обычно жениха утешают, говоря, что все женятся, а значит, и ему нечего опасаться. Но все также и умирают, а страх смерти от этого не становится меньше… – Шимон хохотнул, смягчив смехом тяжесть сравнения. – По крайней мере, мне эти утешения не помогали. А помог – поверит ли рабби Нахман? – петух. Да-да, пусть рабби Нахман не улыбается: обыкновенный петух.
Конечно, я и не думал улыбаться. Больше всего мне хотелось, чтобы разговорчивый хасид испарился, перестав мучить меня своими байками.
– Когда я, помирая от страха, сидел на скамье один-одинешенек, – продолжил тем временем Шимон, – на двор забежала курица, а следом петух. Он вскочил на нее прямо перед моим носом и принялся, что называется, топтать бедняжку самым откровенным образом. Завершив дело, пара отряхнулась и мгновенно утратила интерес друг к дружке. И тут, глядя, как они разгребают мусор у забора, я вдруг понял, что Господь послал мне этот знак, чтобы объяснить природу моего ужаса. Петух, баран и осел не боятся по одной-единственной причине: у них есть тело, но нет души. Или взять деревенских девок и парней, которые с детства спят вповалку на печи. Почему им легче? Потому что они почти не знают свою душу и в этом смысле ближе к петуху, чем к человеку. А человек боится тем больше, чем больше душа владеет его телом. Получается, сказал себе я, что мой страх – подарок души, подарок Всевышнего. И мне сразу стало легче. Но зачем я рассказываю это рабби Нахману, который наверняка понимает в таких вещах много лучше меня?
Он покосился в мою сторону и отвел взгляд, терпеливо ожидая ответа. Еще один ожидающий от меня чего-то, даже в такой тяжелый момент! Да когда же это кончится? Пришлось собраться с силами, чтобы не обидеть и не разочаровать доброго хасида.
– В этом все дело, реб Шимон, – едва выговорил я, преодолевая тошноту. – Душа учит человека тому, что он успевает у нее взять, перед тем как ляжет в могилу. Но кое-что он дает ей взамен, ведь