Вильям Александров - Чужие и близкие
Так вот оно, какое дело! Мы тут ахали, охали, горевали, вспоминали, а он пошел и заявил куда надо — и вот, пожалуйста.
Я гляжу на Женьку, на ее осунувшееся, восковое какое-то лицо, и мне ее жаль до боли становится.
— Давайте кушать, — говорю я. — Бабушка, дай-ка нам с Женей поесть.
Мы едим, потом укладываемся. Женька хотела уйти в свой угол, туда, где они спали с Софьей Сергеевной, но бабушка заставила ее лечь у нас.
Я таскаю солому, устраиваю Женьке постель, потом сам укладываюсь. Но в комнате душно, нагретые за день стены излучают тепло, ни малейшего ветерка, все застыло в июльской истоме. Я встаю, иду к арыку, «ополаскиваю лицо и шею. Арык глухо звенит. Перекатывается через валуны, и слабый лунный свет дрожит и разбивается под моими ногами.
Сажусь на камень. Долго сижу так, вдыхая прохладу, и скорее чувствую, чем вижу, как кто-то бесшумно присаживается рядом со мной.
Женька… Она вся какая-то совсем прозрачная, будто стеклянная в этом мутном свете.
— Послушай, — говорю я шепотом, — вот послушай… Как будто музыка звучит, правда?
Если долго прислушиваться к арыку, то начинают звучать скрипки, потом трубы, потом литавры… Все, что хочешь, можно услышать в этом поющем шуме.
— Слышишь?
— Ага, — говорит она. — Как давно не было этого…
В голосе ее щемящая тоска. И я решаюсь спросить у нее то, что давно не дает мне покоя.
— Скажи правду, почему ты раньше не вернулась?.
Она долго молчит, затем говорит тихо:
— А я и сама не знаю. Сначала болела, было страшно. Думала, пропала я теперь, кому я нужна. А потом…
Ну как бы это сказать… Вокруг были совсем чужие люди, но никто не заставлял меня торговать. Меня устроили на работу, я стала зарплату получать и рабочую карточку… — она замолчала, словно вспоминая что-то. — Я ведь знала: вернусь — и тут все пойдет сначала.
— Ну, это ты напрасно, — говорю я. — Софья Сергеевна все время упрекала себя, плакала, говорила, что напрасно послала тебя с этой торговкой.
— Плакала… — с какой-то злой горечью повторяет Женька. — А спутаться с кем-то там это ей не помешало, правда?
Я молчу. Что тут скажешь! Потом все-таки говорю умудренным тоном моей бабушки:
— Ну, знаешь, всякое бывает в жизни. Может, именно из-за этого все и получилось.
— Нет, Славка, — вздыхает она, — дело не в этом. Тут другое. Она ведь отца по-настоящему никогда не любила.
— Но ведь она-то тебе все-таки мать?
— Мать. А я даже не знаю, чувствую я к ней то, что должна, или нет. Мне кажется… А, ладно… Не надо больше… Давай лучше послушаем.
Мы опять сидим молча. Долго слушаем арык. И вдруг она говорит:
— Ты на комбинат меня устроишь, ладно?
А рано утром прибежала Софья Сергеевна. Она прослышала от кого-то, что Женька вернулась, прибежала на рассвете, стала осыпать Женьку поцелуями, плакала, совала ей какие-то пирожки с мясом.
Женька, то ли спросонья, то ли от неожиданности, была словно каменная, она сидела на тюфяке, прислонившись к стене, прикрывшись по горло одеялом, и настороженно глядела на мать, а та, ничего не замечая, продолжала обнимать ее, целовать. Она говорила все время что-то без умолку насчет того, что надо будет подождать несколько дней, пусть Женька поживет здесь, а потом она заберет ее к себе, у нее будет отдельная комната, и питаться она теперь будет хорошо, они ни в чем не будут нуждаться, а вот сейчас они пойдут и купят Женьке новое платье, и туфли, и все, что надо.
У меня есть, — сказала Женька. — Я купила сама. На свои деньги. Вот… — Она показала на гвоздь, где висела ее одежда.
— Что ты мне показываешь, — возмущенно говорила Софья Сергеевна, — все это барахло надо выбросить. Мы купим на руках прекрасную одежду и туфли — ты только посмотри, что люди сейчас продают. Запаслись за свою жизнь — не то что мы, голодранцы. Ну, ничего, ничего, мы с тобой теперь тоже оденемся, тоже будем как люди, вот увидишь. Слава богу, я теперь поняла, как надо жить.
— Как же, мама?
— Ну, это мы с тобой потом поговорим. А сейчас одевайся, пойдем, я тебе покажу, где я сейчас, чтоб ты знала на всякий случай.
— Я не пойду туда, мама. Я здесь останусь.
Хорошо, хорошо, я неволить не буду, — говорила Софья Сергеевна, видно, смущаясь того, что все вокруг слышат их разговор. — Поживи здесь еще немного, доченька. Скоро мы все хорошо устроим, ты будешь довольна, вот увидишь.
Она еще долго в чем-то убеждала Женьку, совала ей в руки какие-то свертки и бумажки, потом ушла, а Женька уткнулась в подушку и разрыдалась.
— Ладно, Женя, будет тебе, — успокаивала ее Анна Павловна. — поживёшь с нами, пойдешь работать, все хорошо будет, вот увидишь!
А бабушка гладила ее по спине и приговаривала:
— Вот погоди, Женечка, война кончится, твой отец придет — ты еще будешь очень счастлива, поверь мне, старухе.
Но Женька не успокаивалась, она плакала безутешно и горько, потом опять закашлялась, а когда я собрался уходить, попросила меня взять её с собой на комбинат.
8
Бедняга Синьор ходит как в воду опущенный.
Разговор с доктором был неутешительный. Он осмотрел Синьора и сказал, что грыжа запущенная — оперировать можно, но за результат ручаться трудно. В общем, договорились, что он будет готовить Синьора к операции. Когда освободится место, положит его в комбинатскую больницу.
А пока мы вчетвером опять долбаем бетон, только теперь уже не в цеху, а в дизельной — готовим площадку под газогенератор, тот самый, который разрабатывает Гагай. Он все еще лежит, но его немного отпустило, хоть на бок стал поворачиваться. Мы по вечерам приходим к нему, рассказываем, как идут дела, берем новые чертежи.
Гагай нам растолковывает устройство, показывает, как все выглядит на чертежах. Иногда советуемся. Когда засидимся поздно, поит нас чаем, читает стихи. А однажды мы пришли, он читал письмо жены с фронта. Увидел нас, нахмурился, вздохнул и сунул письмо под подушку.
— Нет, — сказал он нам горько, — это все-таки противоестественно. Жена на фронте, а муж в тылу…
И долго потом молчал, угрюмо разглядывая чертеж.
Постепенно мы начинаем разбираться в хитроумном замысле Гагая — как заставить хлопковую шелуху вертеть дигель. Он, правда, и сам еще не уверен, что все выйдет именно так, как он предполагает, но расчеты подтверждают его правоту.
— Вот глядите, — поворачивает он к нам свою висящую в воздухе доску, — вот здесь происходит томление, образуется газ, забор в цилиндр происходит отсюда. Потом сжатие, воспламенение…
— А если он не будет гореть, — говорит Махмуд. — Не захочет гореть?
— Надо заставить, — говорит Гагай. — Умрем, но заставим… Выхода другого нет. Не останавливать же производство! С нефтью дела, кажется, неважные. Кто сегодня известия слушал?
Бои в районе Краснодара и Майкопа, — вздыхает Миша.
— Северный Кавказ, — говорит Гагай. — Не вышло через Москву — теперь они решили прорваться по югу.
— Вы думаете…
— Да… Замысел ясен. Охватить Москву с юга, от резать центр России от восточных районов, прервать связь с Уралом и Средней Азией…
Мы замолкаем. Все это звучит очень страшно. А Гагай, отведя взгляд от карты, которая висит рядом с ним на стене, и откинувшись на подушку, говорит:
— Но я думаю, вот тут-то они и свернут себе шею. Это их последний прыжок… Предсмертный! Но именно поэтому мы должны сделать сейчас все, что можем… — . он приподнялся на локте. — Все, что можем, только бы не остановился комбинат…
Он говорит эти слова, поворачивает к себе чертежную доску, а мы все вчетвером встречаемся взглядами, и я вижу, чувствую, что все мы подумали сейчас одно и то же.
— Юрий Борисович, вот вы говорите… — у меня голос осекся. — Вы говорите, что сейчас это самое главное. Но неужели ж оттого, что мы дадим на сто метров, ну пусть даже на тысячу метров шелка больше, что-то изменится в войне? Ну, мы все знаем — парашют, изоляция, радиоаппаратура… Но разве ж это решает сейчас?
Гагай оторвался от чертежа, внимательно поглядел на нас, поправил очки. Потом он перевел взгляд куда-то в открытое окно, где во мраке жаркой августовской ночи светилось зарево над комбинатом, и задумался. Казалось, он забыл про нас, — глядел туда, прислушивался к отдаленным шумам, летящим оттуда.
— Разумеется, — проговорил он наконец, — это не танки, не пушки. Хотя, как вы знаете, в механических цехах мы кое-что и для этого делаем… «Но, в общем, конечно…
И все-таки… Даже десять метров шелка могут решить судьбу войны.
Мы опять переглянулись. Он заметил это.
— Диалектика, — сказал он серьезно. — Переход количества в качество. Скачком. Представьте себе мост… Или нет, вот, скажем, надо сдвинуть с места тяжелый груз… Ну, паровоз, помните, мы двигали. Десять человек прикладывают силы — не идет. Пятнадцать — не идет. Двадцать — нет результата, и тут к ним подошел ребенок, он приложил свою ничтожную, крошечную силу — и паровоз пошел, покатился… Почему? Когда борьба противоборствующих сил на пределе — одна лишняя капля может решить исход. Никто не знает, какая это капля. То ли это еще одна пуля, то ли еще один парашют. Но из всех этих капель складывается поток. И когда он перельется через край, он сметёт всю нечисть на своем пути.