Расплавленный рубеж - Михаил Александрович Калашников
– Не стыдно тебе выть? Думаешь, мне легко?
Раненый всхлипнул, скрипнул зубами у нее над ухом:
– Разреши, сестренка, хоть петь буду… мне так легче…
Она дала добро. Раненый затянул неожиданно хорошо поставленным голосом:
Я гармонщика любила,
приглашала ночевать.
Ставь гармошку на окошку,
Сам садись вечеровать.
Буравили воздух, сновали под ногами и впивались в землю свинцовые пули, будто шмели. Совсем рядом нестерпимо орал неведомый раненый, за ним еще не пришли. Слова старинной песни затихали над ухом девушки и снова прорывались сквозь шум. Зачем он запел именно эту, сиротливую, горькую, бабью, песню?
Дроля спит, а я дивлюсь,
да подойти к нему боюсь.
Я насмелюсь да подойду к нему,
Я на белую грудь подую.
Темп песни был рваный из-за раны бойца или из-за замысловатости стародавнего слога. Перед глазами санитарки плыла неведомая далекая прародительница песни, одинокая, еще не старая и жалкая до боли женщина. Песня разрывала сердце девушки, выжимала слезы и рождала мысли: «Что делает, ирод проклятый… уж лучше б стонал».
Дролечка, жанись-жанись,
Приду на вечериночку твою.
Трою по полу пройду,
не выроню слезиночку.
Она оступалась, роняла его, он вскрикивал, голос подводил раненого, срывался на фальцет и снова выравнивался, выводил уверенно. Рот девушки выжигала жажда, глотая слезы, она говорила, тяжело дыша:
– Прости меня, братик… Больше не буду… Я теперь каждую кочечку разгляжу, каждую луночку… Как поешь ты, милый… Одно удовольствие… Я и тяжести не чую…
И снова падала через десяток шагов, и снова думала: «За малым не угробили такого голоса… Подохну тут, но его донесу».
Она неосторожно свалила его со спины внутри здания, на перевязочном, сама рухнула рядом. Фельдшер, затягивая жгут на бедре раненого, изредка посматривал на нее. Девушка приоткрыла глаза, попыталась сплюнуть, у нее не вышло – во рту было сухо. Раненый снял ремень с фляжкой:
– Забирай, родная, тебе нужней.
Она отвинтила крышку, кивком поблагодарила, отхлебнула. В здание ударил снаряд, с потолка посыпалась штукатурка. Рядом спросил глухой постаревший голос:
– Сестричка, Ильич стоит еще? Когда несли меня, не успел заметить…
Санитарка разомкнула веки, поискала глазами спросившего. Из-под промокшего бинта, укутавшего всю голову, глаз было не разглядеть. Она слабо улыбнулась:
– Ильич живой.
– Тогда и с нами ничего не сделается, – прогудел голос из-под бинта.
Девушка опять отпила из фляжки и хотела встать, но фельдшер грубо впечатал ее обратно в пол:
– Отдохни. А то обратно ног не доволочешь.
Девушка сделала еще одну попытку, фельдшер на этот раз ее не трогал, тихо сказал:
– Не будешь слушаться – на левый берег отправлю. Ты, юбка гражданская, вообще не должна тут находиться.
Он успел оценить работу добровольной помощницы, уже знал, что она отучилась в стенах этого института целый год. Ей известен здесь каждый закоулок, ведь это она, Первокурсница, натаскала из подвалов и кладовок общежития матрацев для раненых, одеял и подушек, она нашла комнату кастелянши и приволокла стопку простыней, которые располосовали на бинты.
С облегчением Первокурсница привалилась к посеченной пулями стене и провалилась в забытье. Вновь очнулась от пения. Гремел голос «ее» раненого. Девушка открыла глаза, фельдшер ковырялся в его развороченном бедре, выискивая осколок. Песня дрожала, срывалась на полуслове, исполнитель кривил лицо.
– Что, солдат, щекотно? – по старой привычке, заведенной еще с мирного времени, отвлекал фельдшер «больного».
– Да нет, фальшивых нот… просто… с детства не люблю…
Полчаса с тех пор минуло. Первокурсница успела отдохнуть, вновь спустилась к передовой и подхватила первого попавшегося, еще не убитого, своего третьего за это утро – молчаливую бледную пушинку. Он хоть и был легким, но почему-то сползал с ее спины. Девушка в очередной раз встряхнула его, удобно переложив на загривок, мельком взглянула назад. Сквозь побитую рощу отходили бойцы. Справа, по дну лощины, на исходную откатывались чекисты, укрывались за на-сыпью.
Андрей понимал, что за рельсы ему не перебежать, пулеметные строчки ложились все ближе. Он бы не вспомнил о трубе, на счастье, она мелькнула перед залитыми потом, разъеденными бессонницей глазами. Андрей в прыжке вытянул руки вперед и с разбегу ухнул в темное кольцо трубы. Она скрыла его наполовину, ноги торчали на улице, солдат отчаянно заерзал коленями и локтями. Под брюхом его чавкала не просыхавшая в сыром мраке жижа, позади об насыпь шлепались пули, а он, поднимая гулкое эхо в бетонном цилиндре, бормотал вслух:
– Вчера ты мне не попалась… и на том спасибо. Угодил бы в тебя – и к Адельке уже не суйся… в таком-то виде – куда ж? Хорош бы я был жених, нечего сказать.
Заметка шестая
Вскоре царь молодой, нервно глазами стрелявший, крикнул: «Не засиделся ль ты, народ, в медвежьем углу своем?» – да и принялся во все стороны окна рубить. Сначала к югу бросился. Забрал стрельцов с Города, к своим московским полкам присовокупил и на Азов ушел. К зиме вернулся с поредевшими полками в Город. Другая жизнь завертелась. Город с холмов к реке перекочевал, на верфи. Царь народу из России плотницкого нагнал, людей работных, мастеровых, дворцов для сановников своих понастроил, адмиралтейство завел, сосну окрест вырубил, канатов наплел, парусов наткал, пушек, ядер, якорей отлил. Весною посадил войско на флот новорожденный и Азов взял на щит. Город с той поры преобразился. Если б не царь-новатор, быть бы Городу средь других уездных или заштатных, а так в центр губернский выбился.
Граница от Города ушла, а вместе с нею и война. Два века минуло, пока Город снова на военный лад переобулся. В Первую германскую, когда империя рухнула и границы не стало, враг шел и никто его не беспокоил ни выстрелом, ни окриком. Не до того было. Власть делили меж собой люди русские. В пределы губернские немец пожаловал, Россошь на три дня занял, Кантемировку – на полгода, железную дорогу