Мария Рольникайте - Свадебный подарок, или На черный день
Кажется, впервые в жизни она позавидовала. Им, этим старушкам. Тому, что они могут молиться. Что верят, каждая верит — Бог ее здесь видит, слышит ее просьбу и в милосердии своем исполнит ее.
Как ей тоже поверить в это? Кого попросить, чтобы скамья впереди не пустовала?
Вдруг вспомнилось давнее… Она была еще совсем маленькой, когда умер отец. К ним пришли какие-то бородатые люди. Она почему-то решила, что это трубочисты, а трубочистов она очень боялась. Сегодня они специально помылись, чтобы она их не узнала. В страхе убежала в бабушкину комнату и залезла под столик швейной машины. Сколько мама ни объясняла, что они не трубочисты, что пришли молиться, — не помогло. Она из-под машины не вылезла. Мама оставила ее, закрыла дверь, а она так и сидела, скрючившись, в ужасе прислушиваясь к непонятному бормотанью этих переодетых трубочистов. Вдруг кто-то из них громко выкрикнул ее имя. Значит, сейчас они придут за нею, схватят и положат рядом с папой на пол. Тоже накроют с головой черным покрывалом. Она так закричала, что прибежали мама с бабушкой, тетя Блюма, еще какие-то женщины. Они уверяли, что никто ее не схватит и, Боже сохрани, не положит рядом с папой. А ее имя назвали для того, чтобы отец, когда предстанет перед Богом, был заступником за нее. И за них — за маму с бабушкой — тоже. За всех родственников и добрых друзей.
Бог, как видно, только про заступничество за бабушку услышал, — она успела умереть своей смертью, как раз за месяц до начала войны. Маму с отчимом и в гетто не повели: в маленьких городках в самую первую неделю всех расстреляли. А что касается ее… Бог ведь не знает, что она теперь Марта Шиховска. Что стоит тут, в костеле, и смотрит на пустую скамейку. Что должна выдержать до следующего воскресенья.
Первые трое суток она старательно отгоняла тревогу. Нойму заставили убирать снег, Яник простужен. И если бы Пранукас, когда она застегивала ему пижамку, вдруг не обнял ее, она бы не расплакалась.
Нет, ребенок ничего не заметил. И хозяевам она, проходя мимо, пожелала спокойной ночи, как обычно. Только когда заперлась в каморке… До сих пор губы болят, так она их кусала, чтобы не закричать. Зато страшные мысли, словно почувствовав, что теперь у нее уже не хватит сил их прогнать, набросились все разом. С Яником что-то случилось! Если бы он был простужен, Нойма пришла бы одна. Примчалась бы вечером, ведь понимает, как она волнуется. С ними что-то случилось! А случается теперь только одно…
Господи, что это была за ночь!
Она хотела бежать к Феликсу. Он ведь тоже видел, что их нет в костеле. Может быть, сразу отправился к директору приюта? Как это ей раньше не пришло в голову? Может быть, Феликс знает, что с ними?
Она надела пальто, но вовремя опомнилась — поздно, комендантский час. Да и нельзя ей к Феликсу.
Она пойдет утром, как только рассветет. Будет караулить около дома, и когда Феликс пойдет на работу, она его догонит.
Исключается. Нельзя ей заговорить с ним на улице.
Тогда зайдет к Марии! Дождется, когда «их» немец отправится на свою проклятую службу, и быстро поднимется по лестнице.
Тоже нельзя. Как она угадает, что из подъезда вышел именно этот немец?
Все равно она должна узнать, что с Яником! Сама пойдет в приют! Укутается так, чтобы Яник, если увидит ее из окна, не узнал. Она схватила платок, поспешно стала его повязывать. Она обязательно пойдет! Рано утром, как только на улице появится первый прохожий.
А куда? В каком Яник приюте? И где этот приют? Она же ничего не знает!
Так и просидела всю ночь в пальто и платке. А утром… Как и каждый день, затопила плиту, приготовила завтрак. Долго одевала Пранукаса, он не давался, капризничал. И больше не обнимал ее. Потом выслушала наставления хозяйки, какой сварить суп, чем его заправить, сколько гулять с ребенком. Когда убирала столовую, часы показывали, что еще только десять часов. А до следующего воскресенья эти стрелки, надолго замирающие у каждого деления, должны сделать столько кругов…
В воскресенье она поспешила в костел на раннюю мессу. Понимала, что Ноймы с Яником в такое время там еще не может быть, но ждать дома не могла. В костеле встала на свое обычное место и еле сдерживалась, чтобы не оглядываться на дверь.
Кончилась ранняя месса, люди стали выходить. Теперь надо было ждать обедни, когда Нойма с Яником уж обязательно придут. Она понимала, что должна делать вид, будто молится, — ксендз, который сидит в левой исповедальне, видит ее. Может быть, ей, как той старушке в черном, приникнуть к окошку исповедальни? Но в чем она исповедуется? Повторять то, чему учили Феликс с Марией? Что в сердцах упомянула нечистую силу, что разбила хозяйскую тарелку и позавидовала ближнему своему. Только одно это правда. Когда она видит на улице женщину, которая ведет за руку мальчика, она очень завидует ей.
Старушка в черном поднялась. Получила отпущение грехов. Теперь к окошку приникла молодая женщина. В таком же, как у нее, сером платке. Но это не она. Она стоит там же, где стояла. У колонны. И ждет…
Сейчас. Нойма с Яником уже скоро должны прийти. Они придут.
Когда зажглись большие люстры и по витой лесенке за алтарем стал подниматься органист, она больше не могла притворяться, что молится. Костел уже был по-воскресному полон. Впереди не осталось ни одного пустого места. И там, где должны сидеть Нойма с Яником, сидят другие люди.
Зазвучал орган, запел хор, она привычно перекрестилась. Зашептала молитву.
Вдруг она почувствовала, что кто-то встал рядом. Феликс! Он не смотрел на нее, и она не поворачивалась. Только краешком глаза видела, как зашевелились его губы. Он ей что-то говорил. Чтобы она завтра… в четыре… пришла… чтобы пришла на лютеранское кладбище… за часовней…
Орган загремел, она опустилась вместе со всеми на колени, Феликс оказался сзади, и она лишь кивнула, что поняла — придет.
Она поняла только, почему он выбрал для встречи лютеранское кладбище, — оно небольшое и близко, в сумерки туда вряд ли кто-нибудь забредет. Часовенка стоит в стороне от ворот, и за нею в ограде есть чугунная калитка — выход на противоположную улицу. Но почему завтра, а не сразу, прямо отсюда?
Потом, уже на кладбище, он объяснил: увидев, что Нойма во второй раз пропускает встречу, он решил пойти в приют. В прошлое воскресенье он тоже думал, что помешала какая-нибудь случайность.
По кладбищу они ходили, делая вид, что ищут чью-то могилу. Феликс время от времени сметал с какого-нибудь креста снег, чтобы прочесть фамилию. И рассказывал. Она следовала сзади, глаза тоже смотрели на фамилии, даты, а видели заледенелую приютскую лестницу, спальню для малышей. Неструганые доски на кроватке, свернутый в ногах тощий сенничек. Заглядывала вместе с Феликсом в совсем пустые кладовки, спускалась в нетопленую, с плесенью в углах, прачечную. Слушала объяснения перепуганной воспитательницы. И доводы Феликса казались убедительными. Но когда он ушел…
Чтобы не выходить вместе, она свернула к калитке — оттуда и домой ближе, — а Феликс зашагал к воротам.
Прежде чем уйти, она еще долго стояла у могилы какого-то Генриха Зиберта, который прожил всего тридцать восемь лет, и повторяла про себя весь рассказ Феликса.
Феликс прав. Кто-то спрятал Яника. Когда пришли за Ноймой, Яника у нее не было. Господи, чем она себя утешает! Тем, что Нойму забрали одну. Ее же забрали!
Но откуда им стало известно, кто она?
Директор вряд ли проговорился. Хотя, если его пытали, мог не выдержать.
Все равно он не стал бы говорить больше того, о чем его спрашивали. А спрашивали про пистолет, откуда он. Требовали, чтобы сказал, у кого еще есть оружие. Зачем ему было рассказывать, что к тому же скрывал под чужим именем еврейку?
Нет, не от директора они узнали, это случайное совпадение, то, что за Ноймой пришли через три дня. Тут что-то другое…
Кто-то Нойму узнал. И донес.
Кто? И зачем приходил в приют?
А ему вовсе не обязательно было приходить туда. Шел мимо, когда она убирала улицу, увидел, узнал…
Когда-то, возможно, учились вместе в гимназии. Или встречались у общих знакомых. Если носит очки, то приходил к Нойме их подбирать. И был приветлив, улыбался. А теперь…
Не исключено, что он знает не одну Нойму, а всю их семью. И Виктора, и ее. И ее тоже может увидеть на улице, в очереди у магазина или с Пранукасом.
На прошлой неделе какой-то мужчина, когда она шла с базара, очень пристально посмотрел на нее.
Но ведь не остановил. И следом не пошел. Ей могло показаться.
Почему Нойма убирала улицу днем? Ведь должна была по утрам, еще затемно. И вечером.
Значит, иначе было нельзя.
Не может этого быть — что Ноймы нет. Она есть! И сейчас думает о ней. Тех, кого задерживают в городе, уводят в тюрьму. Из гетто иногда тоже уводят в тюрьму. Во время больших акций, когда последних уже не успевают до рассвета доставить в лес. Оставляют в тюремном дворе. И сидят они на промокших в снегу узлах до следующей ночи. Всего на один день продлена им жизнь. И люди знают, что он последний.