Константин Симонов - Двадцать дней без войны
– У него сын погиб, – сказала Тамара.
Она безошибочно поняла, что эти стихи не могли быть написаны о ком-то другом. Могли быть написаны только о своем сыне и своем горе.
– Да, – сказал Лопатин, казня себя за то, что прочел их.
– Бедный Павел, – сказал Виссарион. – Значит, правда, что его сын погиб. Я сразу понял, когда ты начал читать. Сколько ему было лет?
– Восемнадцать, – сказал Лопатин, понимая, что, чем дальше он будет отвечать на вопросы, тем будет тяжелее, но не отвечать было уже нельзя. Не отвечать значило думать на их глазах о смерти их сына, бояться похожего.
– А где это было? – спросил Виссарион.
– Под Москвой. Он называл мне это место, но я забыл.
– А кем он был? – снова спросил Виссарион.
– Младшим лейтенантом.
Потом молчали. И было в этой потрясенности людей, думавших и о чужом и о своем, что-то глубоко человеческое. Такое же глубоко человеческое, как и в непривычно звучавшем слове «дети».
Дети – об ушедших на фронт. Да, дети. Да, не отмененное, а только оттесненное войной, грустное в своей силе, горькое в своих предчувствиях, но все-таки нормальное, именно нормальное человеческое чувство ценности человеческой жизни. И даже не ценности, а бесценности и невосстановимости никак и ничем.
– Скажи, сколько обычно человек в пехотном взводе? – вдруг спросил Виссарион.
– Человек сорок – пятьдесят, – сказал Михаил Тариелович.
Он был участником первой мировой войны и, наверно, вспомнил о ней.
– Сейчас нет, – сказал Лопатин. – Сейчас двадцать пять – тридцать. А в ходе боев, конечно, меньше.
На сколько меньше, остановился, не сказал. Да и как это сказать, когда понимаешь, почему спрошено.
– Ну, пусть двадцать пять, – сказал Виссарион. – Все равно не могу понять, как он может командовать двадцатью пятью людьми, когда ему нет девятнадцати лет.
Сказал о сыне с такой тоской в голосе, что Лопатин понял: когда полгода назад сын пошел не прямо на фронт, а на пехотные курсы младших лейтенантов, может быть, Виссарион и помогал, и где-то в глубине души хотел хоть немножко отодвинуть сына от смерти этими курсами, а сейчас вдруг представил себе, как ему там на фронте, как он командует двадцатью пятью солдатами, которые почти все старше его. Хотел отодвинуть от смерти, а может быть, наоборот, придвинул к ней. «Об этом скажет свое последнее слово только война», – подумал Лопатин и увидел глаза Тамары, тревожно смотревшие на Виссариона.
Нет, в этом доме все совсем не так, как кажется с первого взгляда! Еще неизвестно, кто из них двоих больше умирает от страха и тревоги за сына, он или она, и кто из двоих сильней, и кто из них первым найдет в себе силы жить дальше и поведет за руку другого, если, не дай бог, и в этом доме случится беда.
Виссарион прослезился, вытер глаза рукой и сказал:
– Иногда завидую Мише. Оказалось, что он больше мужчина, чем я.
– Большим мужчиной, чем ты, невозможно быть, Виссарион, – Михаил Тариелович улыбнулся, не принимая того горького тона, которым сказал это Виссарион. – Просто мой Вахтанг – давно мужчина, и давно в армии, и давно на войне. А твой Гоги еще год назад был мальчиком. И ты, мужчина, еще не можешь привыкнуть к тому, что он тоже мужчина. И мы с Маро пять лет назад не могли привыкнуть, что наш Вахтанг сам поднимается в воздух. Как так, без нас, сам поднимается в воздух?
«Так вот откуда «от винта»! – подумал Лопатин. – Значит, его сын летчик. О том, что сын Миши на фронте, Виссарион, когда пил за здоровье их семьи, сказал, а кто он, не сказал».
– Где он у вас летает? – спросил Лопатин.
– В Ленинграде. Он в морской авиации, – сказал Михаил Тариелович. – Он, как и я, немножко ленинградец: я был перед началом той войны, а он стал в начале этой. А вы не были в Ленинграде? По-моему, я ничего вашего не читал.
– Не был, – сказал Лопатин. – Два раза собирались послать туда, но в последний момент отправляли на другие фронты.
– Как у Блока, – сказал Михаил Тариелович. – «Жизнь без начала и конца, нас всех подстерегает случай». Почему смеетесь? Не любите Блока?
– Нет, собственным мыслям.
Лопатин усмехнулся потому, что, услышав эти строчки Блока, вспомнил редактора, в кабинете у которого его обычно «подстерегал случай», и подумал, что редактор, наверно, не читал Блока. «Двенадцать», конечно, читал, а что-нибудь другое – навряд ли.
– Нет, я люблю Блока, – сказал он вслух. – И как раз «Возмездие» больше всего.
– Помните? «Стоит над миром столб огня…» – прочел Михаил Тариелович и остановился, ожидая, что Лопатин подхватит.
Но Лопатин не подхватил, и он дочитал до конца строфы сам:
И в каждом сердце, в мысли каждойСвой произвол и свой закон.Над всей Европою дракон,Разинув пасть, томится жаждой.Кто нанесет ему удар?Не ведаем. Над нашим станом,Как встарь, повита даль туманомИ пахнет гарью. Там пожар.
Дочитал и остановился. Лопатин смотрел на женщин. Они молча сидели рядом, чем-то похожие, а чем-то непохожие друг на друга. Может быть, тем, что одна из них была матерью воина, а другая – матерью ушедшего на войну мальчика. Две грустные грузинские женщины, и у каждой из двух – своя грусть. У одной – старая, устоявшаяся и при всей своей глубине и силе все равно уже привычная. А у другой – новая, только что возникшая, режущая, как битое стекло.
Да, именно так, как у Блока:
И в каждом сердце, в мысли каждойСвой произвол и свой закон…
Хотя у него сказано совсем не о том, но, наверно, в этом и есть главный смысл поэзии. Сказано об одном, а думаешь о другом.
Сказано о других, а думаешь о себе.
– Мне надо идти. – Лопатин поднялся.
Виссарион стал удерживать его, предлагал остаться заночевать, и он подумал, что Тамара, наверно, как это бывало раньше, присоединится к мужу. Но она не присоединилась, сказала:
– Отпусти его, Виссарион. Если он останется у нас ночевать, ты не дашь ему покоя. А ему нужно поспать перед дорогой.
Сказала не как о госте, которого по правилам гостеприимства надо удержать в доме, а по-матерински просто, словно он был но сорокашестилетним человеком, а товарищем ее сына, уезжавшим туда же, куда уехал он. И, прощаясь в темной передней, при свете огарка, обняла и перекрестила уже одетого в полушубок Лопатина.
Михаил Тариелович с женой жили через три дома, и, простившись с ними, Виссарион пошел дальше провожать Лопатина.
– А у тебя есть ночной пропуск? – спросил Лопатин.
– Есть, – сказал Виссарион. – Я же теперь служащий, могут вызвать в любую минуту. – И, пройдя несколько шагов, спросил: – Как думаешь, попадешь к нам в Тбилиси, когда будешь возвращаться с фронта?
– Навряд ли. Если дела пойдут хорошо, скорей всего полечу в Москву прямо оттуда, где окажусь. И так вышло целое кругосветное путешествие. Даже опоздал к началу наступления. Ответь мне, Тамара верит в бога?
Виссарион ответил не сразу. Несколько шагов шел молча, потом сказал:
– Не говорил с ней об этом. Но думаю, сейчас верит. Раньте не верила, а сейчас верит. Как и многие. Иногда и самому хотелось бы верить. И жаль, что не можешь, – добавил он, снова помолчав.
«Да, это верно, – подумал Лопатин. – Иногда жаль, что не можешь. Несколько раз за войну было жаль, когда думал, что уже не выберешься и не увидишь с того света, как все будет дальше».
– Выезжаешь в восемь? – спросил Виссарион, когда они уже дошли до редакции и остановились у подъезда.
– В восемь.
– Правильно, лучше не задерживаться. Как там со снегом на Крестовом перевале?
– Говорили, что лежит, но машины идут. Чистят и пробиваются.
Они молча обнялись. И Виссарион уже после этого еще на секунду задержался – кажется, хотел сказать про сына, чтоб постарался увидеть его! Наверно, так. Хотел, но не сказал, повернулся и пошел.
18
По дороге на перевал несколько раз застревали в снегу или стояли и ждали, когда пробьются застрявшие впереди машины. Но все-таки, выехав в восемь, к двум часам дня добрались до перевала.
Старый курортный ресторанчик был наполовину заметен снегом снаружи. А когда вошли в него, оказалось, что и внутри под выбитыми окнами намело сугробы. И все-таки в углу в полуразвалившемся очаге горел огонь, и несколько человек, сгрудившись у очага, жарили на палочках шашлыки.
Лопатин прихватил из машины опустевший за дорогу вещевой мешок, и они втроем – с тассовцем и водителем – тоже пристроились внутри – перекусить. Перекус был небогатый: сухари и кусок сыра да холодный чай во фляжке у тассовца.
Трое жаривших шашлыки грузин – водители шедших через перевал грузовиков – сначала потеснились у огня, а потом протянули по палочке шашлыков. Отказаться не было сил, и Лопатин с наслаждением сжевал несколько тощих кусочков полусырой, пропахшей дымом баранины. К несчастью, не оказалось ничего выпить – ни вина, ни водки ни у них, ни у поделившихся с ними хозяев огня.
Съели шашлыки, запили чаем и, поблагодарив, поехали дальше.