Дмитрий Панов - Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели
Массовый террор набирал уже такие обороты, что железные дороги не справлялись с, казалось бы, бесконечными эшелонами раскулаченных, которые тащились из Европейской части России в Сибирь. Потому люди в ахтарской казарме в ожидании отправки содержались по несколько суток. В казарме стояла ужасная вонь. Раскулаченные здесь же испражнялись в параши, вечно наполненные до самых краев. Ни о какой гигиене, конечно же, не шло и речи. Думаю, что репрессии носили уже ярко выраженный политический характер: забирали просто всех недовольных — кто много разговаривал или имел длинный язык, что на долгие десятилетия стало тяжким обвинением в обществе самой совершенной в мире советской демократии, в обязанности граждан которой было вменено важнейшее — шпионить друг за другом. Так вот, думаю, что если пересчитать людей, которых можно было считать кулаками (согласно директиве, кулаком нужно считать только тех крестьян, кто имеет тридцать пять и сверх десятин земли, пять-шесть лошадей, сельскохозяйственный инвентарь, четыре-пять коров, два-три батрака, которые работали в хозяйстве), то таких здесь было не более десяти процентов.
Если Кривенко еще полностью подпадал под эту классификацию, нанимая на летнюю сезонную работу десятка два батраков, которые, кстати, неплохо зарабатывали при этом: тридцать пять пудов пшеницы, пудов двадцать пять ячменя, пудов пятнадцать кукурузы, пудов пять подсолнечных семян, в общем-то гарантировавших годовой прожиточный минимум, а в его словах, сказанных мне при аресте: «Мы и на Соловках будем людьми, а вы и здесь останетесь голодранцами и подохнете с голоду», еще можно было, при желании, определить шипение классового врага, то встреча с Примосткой была для меня полной неожиданностью.
Примостка, в прошлом красный партизан и красноармеец, приятель моего отца, имел небольшой надел земли, как все прочие — две с половиной десятины на едока, и трех ободранных лошадей, на которых время от времени подрабатывал. В раскулаченные этот крестьянин, лет под пятьдесят, попал за неосторожные разговоры во время первой волны раскулачивания — не мог его крестьянский здравый смысл смириться с происходящим. Меня поставили у главного входа в казарму, а вскоре поручили сопровождать двух крестьян, выносивших из помещения переполненную парашу, санитарно-гигиеническое устройство, навеки вошедшее в мировую литературу благодаря невиданной в истории человечества системе репрессий во имя светлого будущего, породившей неисчислимую сеть заведений для содержания людей в неволе. Один из этих крестьян и был Примостка, который, казалось, даже обрадовался, увидев меня, и сразу же перепутал с моим старшим братом Иваном, с которым мы были довольно похожи. «Ваня! Что же это у нас делается? Мы с твоим отцом воевали, защищали революцию. Твой отец погиб, а я теперь в тюрьме? За что меня посадили и теперь высылают!»
Что я мог ему ответить? Разве что: «Дядя не мешайте, я выполняю свой долг». Через несколько дней отправили и второй поток раскулаченных, среди которых было и немало рыбаков. Ведь рыбаки привыкли вместе со своими семьями хоть рыбы есть досыта, а пришла директива: всю рыбу сдавать в государственный приемный пункт, получая на руки двести грамм на рыбака. В случае нарушения суд — обычно заканчивающийся десятилетним тюремным заключением. Так поступали и с колхозниками, набивавшими карманы зерном для прокорма семьи и сразу оказывающимися в числе врагов колхозного движения.
С этим потоком пошел и пожилой рыбак Горшок, брат нашего соседа — плотника Федора Горшка, моего крестного отца. Придя с моря, он решился взять десяток тараней для семьи из обильного улова, пойманного его руками, и попытаться отнести для пропитания семьи. Недалеко от дома, который находился поблизости от двора моей будущей жены по улице Бульварной, его застукал комсомольский патруль из числа «легкой кавалерии». Окружили, вырвали сумочку с таранью и отправили куда следует, несмотря на плач и просьбы пожилого человека. Но тюрьмы, видимо, были уже настолько переполнены, что Горшка решили определить к раскулаченным, справедливо полагая, что нет особенной разницы. А еще с первым потоком в Темрюке забрали деда моей жены Петра Анисимовича Бондаренко и его жену Евдокию, за то, что посмел быть «просолом», скупал и перепродавал рыбу, которую ловили местные рыбаки. Занятие это было прибыльным, требовало быстрого разума, выдержки, хладнокровия, оперативности в действиях. Благодаря просолам рыба не пропадала, не прованивалась на складах тысячами тонн, как мне приходилось наблюдать позже, а в свежем виде покупалась прямо с катера и поступала на стол металлургам Мариуполя и шахтерам Донбасса. По слухам, Бондаренко, о котором моя жена всю жизнь вспоминала с теплотой и нежностью, называя «дедунькой», немало помогавший их семье, был даже освобожден из заключения как незаконно репрессированный, но был зарезан в целях получения золота вместе с женой бандитами в Сибири. Своими, кубанскими, перевозившими их с места ссылки к железной дороге. Имущество репрессированных и раскулаченных, их скромный достаток приобрели в глазах окружающих фантастический характер и породило целую волну уголовной преступности, обычно остававшуюся безнаказанной.
Словом, много, ох как много нужных России людей пошло с этими безумными потоками ради утверждения власти рябого кремлевского карлика, корифея языкознания и всех наук, в том числе и сельскохозяйственных, стремящегося ограничить не только свободу людей, но и бессловесной скотины. Чего стоит, например, сельскохозяйственный совет великого вождя и теоретика по поводу содержания свиней. Этот совет я слышал лично, во время одного из его выступлений. Оказывается, свинью не нужно кормить. Подобно монгольскому коню, она должна быть на подножном корму. А чтобы не заглядывала куда не нужно, через чужие заборы, надеть ей на шею приспособление, очень напоминавшее ярмо, в котором татары водили пленных, «кармыгу», состоящую из трехотсечной рамы. Такое приспособление мне приходилось видеть у него на родине, в Грузии, на курорте Цхалтубо, но оно совершенно не годилось к нашим местным условиям, на просторах России, как ни пытались его внедрять услужливые сельскохозяйственные холуи. Впрочем, свиньи дохли прежде всего от бескормицы, как дохнут и сейчас. Но удивительно, что к власти в огромной стране, создавшей великую культуру, пришел человек, мыслящий категориями грузинской деревни и не понимавший простой истины, доступной всякому крестьянину — свинью нужно кормить.
Третий поток и третий этап этого тяжелейшего издевательства над народом под названием раскулачивание мне пришлось наблюдать уже со стороны, в 1931 году. Поезд, на котором я ехал из Москвы, где тогда учился, в Ахтари, остановился на станции Брюховецкой, недалеко от Ахтарей. На соседних путях стоял состав, состоящий из телячьих вагонов с раскулаченными — шел третий поток. На этот раз лемех классовой борьбы решили запустить поглубже в народную толщу и людей высылали целыми семьями. Стоял невообразимый стон и плач, которому с каменными лицами внимали красноармейцы, взявшие штыки наперевес, оцепившие состав. Не стану живописать детали, потому что, как, наверное, догадывается читатель, вспоминать все это мне не слишком легко и приятно. Скажу только, что люди были грязные, оборванные, голодные и совершенно подавленные морально.
Казалось бы, только во имя великого будущего страны могли потребоваться подобные жертвы и такое море жестокости. Увы, этот период можно успешно изучать, но не с точки зрения широты и величия русской души, а глубины падения, на которую она, сбитая с толку демагогами, опустилась. Нужно знать объективные законы, чтобы строить прогнозы на сегодня. Но скажу честно — прогнозы не слишком радостные.
Но было ли сопротивление? Да, было. На всю Кубань прогремели восстания в старых казачьих станицах Полтавской и Славенской. Их жестоко подавили красные конники из корпуса, в котором имели честь служить и Рокоссовский, и Жуков. Не знаю, участвовали ли они в этих событиях, но могли бы упомянуть, хоть вскользь, о подавлении кулацкого восстания. Жуков, в основном, вспоминает о помощи, которую оказывали крестьянам красные конники в проведении сельскохозяйственных работ и ремонте сельскохозяйственной техники, за что их подняли на смех, обвинив в помощи кулакам. А в действительности красными войсками все население станицы Полтавской было выслано от мала до велика, а сама станица, видимо в насмешку, названа Красноармейской. В опустевшие казачьи дворы поселили уволившихся красноармейцев. Я думаю, что тот душераздирающий эшелон, который я встретил на станции Брюховецкой, был, видимо, из числа бывших полтавчан.
Пробовали подняться и рабочие, слишком поздно обнаружившие, что за оковы на них надела новая власть. Летом 1930 года в Ахтарском порту продолжалась интенсивная погрузка кубанской пшеницы на экспорт. По станицам люди уже умирали от голода, а в Ахтарях рабочий получал по карточке от 400 до 500 граммов хлеба. Осенью тридцатого года к нам, на рыбзавод, пришла весть, что в порту остановлена погрузка зерна на экспорт. После окончания смены я, в числе прочих, побежал смотреть на невиданное событие. На молу митинговали грузчики и дрогали. Постепенно сбегались зеваки. Выяснилось, что голодные люди не выдержали и, проклиная такое светлое будущее, побросали часть мешков с зерном в воду и ушли с работы. Улаживать инцидент сразу же приехал секретарь Ахтарского райкома партии, элегантно одетый мужчина лет сорока пяти, на вид упитанный. В лучших пролетарских традициях, он забрался на мешки, сложенные в подводе и принялся объяснять несознательным грузчикам, что идет индустриализация и стране нужна валюта. Для этого нужно потуже затянуть пояса, меньше есть и больше работать. Девиз этот стал, по сей день, самым актуальным в экономической политике партии. Толпа увеличивалась. Подходили рыбаки, громко высказывающиеся в поддержку рабочих. Появился оппонент и у секретаря райкома партии. Это был рабочий — Кожевников — плотного телосложения мужчина, лет тридцати пяти, не так давно избранный председателем рабочкома грузчиков. Кожевников заявил, что вряд ли нужно добывать средства для такой индустриализации, в результате которой свои люди умирают с голоду, а советское зерно продается на западных рынках по демпинговым ценам — дешевле себестоимости. Тогда железный занавес еще не был настолько непроницаем, как в последующие десятилетия, и такая информация поступала в страну, в частности в Ахтари. Да и пресса писала о многом таком, о чем позже трудно было даже представить.