Александр Проханов - Восточный бастион
Они несколько раз прошли рынок насквозь, от набережной до Майванда, отсекавшего скопление лавок прямой магистралью. Вновь возвращались к шоколадной реке, где теснились дуканы ювелиров, торговцев лазуритом и ковроделов. Где-то рядом, прикрывая их, двигались невидимые телохранители, неся под накидками короткоствольные автоматы. И тут же, вооруженные кривыми нуристанскими ножами и испанскими револьверами, кружили охранники американца, выглядывая черными зоркими глазами из-под каракулевых шапочек, малиновых тюбетеек и пышных тюрбанов. Белосельцев чувствовал, как неловко он носит одежду, как путаются руки в завитках накидки, как ерзает стопа в просторных чувяках, и он то и дело щупал под мышкой кожаную кобуру с пистолетом.
— Давай сюда станем, отдохнем, — предложил Сайд Исмаил, поправляя свою расстегнутую кожаную куртку, рубаху и галстук, мягко улыбаясь переодетому Белосельцеву, забавляясь его маскарадом. — Хороший человек, знакомый. Продает птица.
Они вошли в тесную лавчонку, сколоченную из потресканных досок, сплошь увешанную деревянными и металлическими клетками, в которых скакали, перепрыгивали по жердочкам, верещали и посвистывали разноцветные юркие птички, словно расплескивались голубые и красные брызги, разлетались золотые и зеленые искры. Продавец, беззубый и улыбающийся, в теплом стеганом халате, поклонился вошедшим, приглашая их в глубь лавки, поводя коричневой костлявой рукой вдоль клеток.
— Дорогой Ахмат, — Сайд Исмаил, пожимая хозяину руку, приблизил к нему свое улыбающееся лицо, и они дважды бережно коснулись щеками, словно шепнули друг другу на ухо что-то нежное и ласковое, — как идет твоя торговля? Почему я не вижу у тебя кегликов, на которых всегда был спрос и в скромных домах Хайр-Ханы, и в богатых квартирах Карте Мамурин?
— Кегликов мне привозили из Пактии, самых лучших. Их ловили в холмах, на посадках конопли. Загонщики гнали их в сети и накрывали разом целую стаю. Но теперь там идут бои, стреляют пушки, и загонщики боятся расставлять снасти. Ждут, когда уйдут войска.
— Но и эти, — Сайд Исмаил восхищенными, по-детски заблестевшими глазами осматривал пташек, — и эти очень красивы. Я обязательно приду в другой раз и куплю у тебя несколько синих и зеленых горянок. Они поют, как будто звенят колокольчики.
— Народ обеднел. У него нет денег, чтобы покупать птиц. Последние деньги он тратит на лепешку. Моя торговля идет все хуже и хуже.
Белосельцев рассеянно слушал, глядя на мелькание драгоценных цветных пичуг, пойманных в предгорьях Пагмана, на светлый прогал, в котором по проулку в обе стороны валила толпа. На противоположной стороне, в мясных рядах, висели бело-розовые туши, и два мясника, уложив на плаху округлую коровью ляжку, рубили ее в два топора.
И вдруг он увидел цыгана. Чернобородый, в помятой фетровой шляпе, в малиновой рубахе и долгополом сюртуке, он озирался тоскующими глазами, шел по проулку, едва заметно прихрамывая. На ремне, переброшенном через шею, висел музыкальный ящик. Из расписного сундучка излетала тягучая, печально-переливчатая мелодия. Поверх ящика лежала кипа бумаг — то ли таблиц для гаданий, то ли книжиц с описанием ворожбы. Он шел сквозь толпу, стесненный людьми, которые на мгновение расступались, давали ему дорогу, вслушивались в печальный мотив. Кое-кто кидал ему в пластмассовую коробочку денежную мелочь, но никто не останавливал, не просил погадать. Белосельцев напряженно и испуганно смотрел на цыгана, угадывая в его неприметной хромоте все случившиеся с ним несчастья и беды. Старался усмотреть в мельканьях толпы переодетых, вооруженных охранников. Ждал, когда на заунывную механическую музыку выйдет из темного угла укутанный в плотный покров человек с желтой бородкой и шрамом. Протянет руку к коробочке, опуская в нее вместе с медной деньгой свернутое в трубку послание. И тогда из толпы, перехватывая его, кинутся сильные молодые люди, блеснет оружие, прозвучат пистолетные очереди.
Цыган, прихрамывая, проходил мимо лавки, водя по сторонам горчичными больными белками. Погружался в глубину рынка, унося в его черную многолюдную пучину свои металлические переливы.
Сайд Исмаил и хозяин лавки сидели на табуреточках у маленького столика и пили чай. Лавочник снимал с электрической плитки большой медный чайник, подливал в пиалки кипяток. И оба с наслаждением, вытягивая губы, боясь обжечься, согревались чаем, обсуждая способы лова птиц в каменистых предгорьях Кабула, в безлистых садах и усыпанных изморозью виноградниках.
Белосельцев, замерзая, неловко кутаясь в шерстяной покров, пропускавший на грудь и спину холодный воздух, отошел к решетчатой стене, сквозь которую слышались голоса соседних торговцев. Успокаивался по мере того, как исчезал и мерк металлический звук шарманки.
Холодный воздух, пробиравшийся сквозь восточное одеяние. Замерзшие в восточных сандалиях ноги. Мелькание перламутровых птичек, пойманных в конопляную сеть на песчаном солнечном склоне. Запах дыма от сгоревшей горной сосны. Толчея восточного рынка, похожего на медленное варево, в котором бессчетно, как пузыри, возникают и исчезают лица, голоса, медные сосуды, рулоны полотна и шелка. И он, Белосельцев, оказавшийся волею случая, через сцепление бесчисленных обстоятельств посреди чужого народа, в чужом одеянии, включенный в чужую историю и судьбу.
Кто он такой, Белосельцев, живший когда-то в уютной московской квартире с мамой и бабушкой, игравший в тесном московском дворике под тенистыми кленами, читавший наизусть «Белеет парус одинокий», увлекавшийся родной стариной, новгородскими фресками, вологодскими песнями, — кто он такой, стоящий теперь в лавке кабульского рынка в долгополой рубахе, в загнутых восточных чувяках, пряча под мышкой оружие, ожидая стрельбы и стычки?
Эта двойственность, странность его пребывания сразу в двух измерениях, раздвоение его личности и судьбы производило цепенящее действие, погружало его в сон наяву. Его мысль расслаивалась, текла, не сливаясь, двумя потоками, и смысл и неповторимость его бытия измерялись расстоянием между руслами этих разделенных потоков.
Он вдруг увидел своих умерших дедов, отчетливо-ясно, с их голосами, походками, выражениями лиц, словно они прошли мимо дукана в восточной толпе, не замечая его, стоящего. Ему померещилось, что он увидел соседа по дому, молчаливого чахоточного железнодорожника, курившего злой, истреблявший его табак, раскладывавшего на столе бесконечные карточные пасьянсы. Соседа давно похоронили в кумачовом гробу, но теперь он снова явился, заглянул на мгновение в лавку, не заметил стоящего в углу Белосельцева.
Затем он подумал об Ане, как в эти минуты в Москве, в нарядном доме, в благополучной квартире она оживленно разговаривает с неизвестным ему, Белосельцеву, мужчиной, своим мужем. Щурит зеленоватые глаза, в которых внимание, любовь не к нему, Белосельцеву, а к другому, заменившему его человеку. И тут же подумал о Марине, о красно-золотом яблоке, которое она прижала к щеке, и ему тогда захотелось, чтобы она надкусила сочный плод, и он прижал бы к надкусанной белой мякоти свои губы, вдохнул аромат яблока, ощутил вкус сока, вкус ее губ.
Он повернулся лицом к дощатой стене, где висела коническая, сплетенная из прутьев клетка, в которой, словно голубой огонек, скакала крохотная глазированная птичка. Желая ее рассмотреть, он приблизил глаза, переводя зрачки с пичуги, с ее острых, вцепившихся в жердочку коготков на стену, в которой светилась широкая щель и виднелся соседний дукан. Там, в дукане, были люди, слышались голоса, раздавался перезвон медной чаши, на которую сыпали то ли орехи, то ли горох. Прямо лицом к нему стоял человек в красной ковровой шапочке, расшитой бисером и стеклярусом. Из-под шапочки в упор, сквозь дырявые доски смотрели серые колючие глаза. По лицу ото лба, из-под надвинутой шапочки, проходил рубчатый, как от удара сабли, шрам, углублял и без того запавшую щеку, сдвигал и деформировал губы, придавая им насмешливое выражение, и спускался, пропадал в выемке подбородка, окруженного щетинистой рыжей бородкой.
Это было неправдоподобно, невероятно. За тонкой перегородкой, отделенный от Белосельцева истлевшими досками, стоял Дженсон Ли. Рассматривал его европейское безбородое лицо, неловко напяленную чалму, все его нелепое, в неопрятных складках облачение. Губы американца насмешливо вздрагивали. Их морщил то ли шрам, то ли улыбка презрения.
Совпадение было невероятным, сконструировано высшей загадочной силой, которая привела Белосельцева на кабульский рынок, выбрала среди сотен дуканов именно эту лавку птицелова, подвела к дощатой стене, показала сквозь щель человека, что неуловимо затерялся среди столпотворений Кабула, как иголка в стоге сена, управляя грозными разрушительными планами хазарейского бунта. И он, Белосельцев, ведомый этой высшей, не имеющей имени волей, наткнулся на тончайшую иголку.