Ежи Анджеевский - Пепел и алмаз
Алиция проснулась. Она села и ощупью, еще спросонья, стала искать выключатель. Наконец нашла и зажгла свет.
Антоний стоял на коленях тут же, на постели. Большой, грузный, угловатый. Лицо бледное, перекошенное от страха. В полосатой пижаме, с бритой, обезображенной головой, он был похож на преступника, выпущенного из тюрьмы. Когда он поднял на нее остекленевшие, неестественно расширенные глаза, она инстинктивно отшатнулась.
— Погаси! — невнятно пробормотал он.
Она повиновалась. Комната снова погрузилась во мрак. Антоний не шевелился. Прижавшись к своей подушке, она видела в темноте очертания его большого, неподвижного, как колода, тела.
— Антоний!
Молчание.
— Что с тобой?
— Ничего.
— Почему ты не ложишься? — с трудом сдерживая дрожь в голосе, спросила она.
Он лег. Снова наступила тишина.
— Антоний…
— Что?
— Тебе что-нибудь приснилось?
— Наверно. Не помню.
— Ты вскрикнул.
— Разве?
— Я проснулась от твоего крика.
— Очень жаль.
Он говорил спокойно, отчетливо выговаривая слова. Страх оставил его. Все прошло. На душе опять стало спокойно. Вытянувшись, лежал он на спине с закрытыми глазами и старался дышать ритмично, как во сне, хотя знал, что заснет не скоро. Его все сильней тяготило присутствие жены. Чего ей надо? Почему вместо того, чтобы спать, она сидит, насторожившись, в своем углу и чего-то ждет? На что она рассчитывает? Он не нуждается в ее заботах. Обойдется без ее любви и нежностей. Ему ничего от нее не надо. Только очень близкие когда-то люди могут вдруг стать такими бесконечно чужими, как сейчас вот эта женщина, которая делила с ним супружеское ложе. Что она знает о нем? Как смешны ее жалость и беспокойство! Все ее благие порывы и желания пропадали всуе, ненужные и напрасные. И вдруг он почувствовал, что именно за доброту, верность, нежность и преданность может ее возненавидеть. Когда он понял это, ему стало легче. Он даже чуть не захлебнулся от ненависти и глубоко вздохнул.
Алиция пошевелилась.
— Не можешь заснуть?
— Не могу.
Она замолчала. Но Косецкий знал: Алиция не ограничится этим вопросом, и терпеливо ждал. Неуловимо быстрые, юркие мысли мелькали у него в голове. Он еще не знал, как и когда ему удастся побольнее ранить жену, но сознание, что он это непременно сделает, наполняло его радостью. Ему не пришлось долго ждать.
— Антоний!
— Что?
— Я хочу тебя о чем-то спросить…
— Пожалуйста.
— Может, я мешаю тебе спать?
— Нет. Я слушаю тебя.
Она заколебалась. Днем у нее не хватило бы духа начать этот разговор. А сейчас темнота придавала ей смелости.
— Я все время думаю об этом.
— О чем?
— Почему ты молчишь и скрываешь все, Антоний? Ведь я знаю…
— Что ты подразумеваешь под этим «все»?
— То, что ты пережил…
— А-а!
— Я ведь знаю, как тяжело тебе пришлось, какие ужасы ты перенес. Но если бы ты только захотел…
— Что бы тогда было?
— Раньше, когда у тебя бывали неприятности или огорчения, ты всегда делился со мной. Вспомни.
— Да?
— Не помнишь?
— Возможно.
У нее слегка задрожал голос.
— Неужели я для тебя теперь совсем чужая? И ничем не могу тебе помочь?
— Какую помощь ты имеешь в виду?
Она снова замолчала. «Сейчас начнет плакать», — подумал он. Но она не заплакала.
— Ведь мы с тобой были когда-то счастливы, Антоний, — сказала она тихо.
Ах, вот оно что! «Были, когда-то…» На все лады изменяет прошедшее время. Жизнь ей, как видно, до сих пор кажется чем-то постоянным, текущим по одному и тому же прямому руслу.
— Разве нет?
— Что?
— Нам ведь было с тобой хорошо, Антоний, целых двадцать два года.
Он молчал. Двадцать два года? С таким же успехом она могла бы сказать: десять лет, тридцать, даже сорок. Смысл был бы тот же. Потому что его вообще не было. Она не понимала, что жизнь может расползтись, как истлевшие лохмотья. Ненависть вдруг исчезла, бесследно испарилась. Даже в ненависти не было никакого смысла. В его распоряжении всего два дня. А потом — конец. Во вторник он пойдет к Щуке и с этой минуты перестанет быть Косецким. Все сделанное за долгие годы им, носившим эту фамилию, окажется ничтожным и легким, как пух, по сравнению с тем тяжким грузом, который положил на другую чашу весов человек, называвшийся Рыбицким. Он представил зал суда и себя на скамье подсудимых, когда будут оглашать длинный перечень совершенных им преступлений. Потом ему предоставят последнее слово. Просторный, высокий зал, в котором он ежедневно многие годы судил людей. Что он сможет сказать в свое оправдание? Все и ничего. Какими мертвыми в сравнении с жизнью показались ему параграфы законов! В жизни были страх и подлость. Обыкновенный человеческий страх. Ужас человека, который медленно погружается в зловонную клоаку. Жизнь учила цепляться за существование. Учила ненавидеть и презирать. Жизнь была по ту сторону закона. Сухие параграфы кодексов парили где-то в пустом пространстве, высоко над этой бездной. Осудить человека — что может быть проще? Но во имя чего? Во имя справедливости? Среди обрывков мыслей, беспорядочно теснившихся в голове, всплыла торжественная формула: «Высокий суд…» Толпа людей. Мантии судей. Крест. Тишина. Он так отчетливо слышал самого себя, будто обступившая его темнота резонировала, как огромный судебный зал. «…Бывают такие провинности и порочащие честь человека поступки, — громко и спокойно звучал его голос, — которые справедливость требует предоставить суду его собственной совести…»
Алиция подвинулась ближе.
— Антоний!
«А что такое совесть?»— подумал он. Он не чувствовал угрызений совести. Совесть? Расплывчатое понятие. Пустой звук. Еще одно ничего не значащее слово.
— Не спишь?
— Нет.
— Не сердись…
— Ну, что ты, — сказал он мягко.
— Не был бы ты таким скрытным, замкнутым, тебе стало бы легче. И мне тоже.
— Ты думаешь?
— Конечно. Я изо всех сил стараюсь сделать так, чтобы тебе было спокойно и ты мог бы отдохнуть. Но я ведь вижу, как ты мучаешься. Мне хочется помочь тебе, Антоний. А иногда мне кажется, что я тебе только мешаю и ты совсем во мне не нуждаешься.
— Что ж? Мне хочется побыть немного одному. Почти пять лет я был этого лишен.
— Тебя били? — шепотом спросила она.
— Как всех, — помолчав немного, ответил он. — Особенно вначале.
— А потом было лучше?
— Немного лучше. Впрочем, как кому.
Темнота и тишина скрадывали их слова, становившиеся словно невесомыми. Ему даже показалось на миг, что он говорит сам с собой.
— Потом можно было бить других, — в раздумье сказал он.
Алиция не сразу поняла.
— Как это других, немцев?
— Да нет! Своих, заключенных. Поляков, французов, итальянцев, русских, кого только там не было!
Откуда-то издалека, из мрака ночи, донеслось несколько отрывистых выстрелов, которые повторило и усилило эхо. Косецкий приподнялся на локте.
— Не понимаешь?
— Нет. Что значит — бить других?
«Только доброта может быть так наивна», — подумалось ему.
— Очень просто, — сказал он спокойно. — При желании и счастливом стечении обстоятельств можно было стать капо. Ты знаешь, кто такой капо?
— Да, я слышала.
— Ну вот. Немцы делали им поблажки. Но за это… Теперь понятно? Многие, чтобы выжить, шли на это.
Наступила тишина. Он опять лег. Было по-прежнему тихо.
— Ну, что? — спросил он наконец.
— Это ужасно, Антоний! Просто не верится.
— Что ужасно?
— Подумай, Антоний, какая страшная участь ждет этих людей, даже если им удастся избежать правосудия.
Она ни о чем не догадалась. Ни тени подозрения не закралось в ее душу. Тем лучше. Его охватила усталость и стало клонить в сон. Он чувствовал, что сейчас заснет. Но перед тем он хотел еще раз удостовериться, что не ошибся.
— Я думал, ты поймешь мои слова в буквальном смысле.
— То есть как это в буквальном смысле?
— Ну что я так устроился.
— Антоний, как ты мог так подумать?
— Что ж тут такого? В лагере люди менялись.
— Вот видишь! — взволнованно воскликнула она. — Ты должен гордиться тем, что вынес весь этот кошмар и остался самим собой.
Косецкий молча повернулся к стене. Ему захотелось спать.
— Спокойной ночи, Антоний, — сказала немного погодя Алиция.
— Спокойной ночи, — ответил он, засыпая.
Запертый в уборной Грошик не давал старухе покоя. Сначала его совсем не было слышно. Но спустя некоторое время он стал отчаянно метаться, кричать, колотить в дверь. Приятного в этом было мало. Но что она могла сделать? Несколько раз она заглядывала в уборную. Грошик бормотал что-то невнятное, скребся, как крыса, в дверь и бился в тесных стенках. Потом затихал и снова начинал метаться. Открыть дверь она не решалась и, тяжело вздыхая, возвращалась к себе в коридорчик.