Мартин Эмис - Зона интересов
Я сидел перед ними, весь клокоча от гнева.
– Очень хорошо. Что, на ваш взгляд, я делаю неправильно?
– Ваша приветственная речь. Пауль, друг мой, она… Слишком упрощена. И говорите вы так неискренне. Как будто и сами ей не верите.
– Конечно, я ей не верю, – самым обыденным тоном признал я. – А как бы я мог ей верить? Я что, по-вашему, рехнулся?
– Вы знаете, о чем я говорю.
– И ваша затея с бочкой, мой Комендант, – заметил профессор Энтресс. – Не могли бы мы как-то обойтись без нее?
– А затея с бочкой чем нехороша?
Бочка. До этого фокуса я додумался в октябре. Завершая мою приветственную речь, я говорил: «Имеющиеся у вас ценности оставите рядом с одеждой и заберете после душа. Но если у вас есть что-то особенно вам дорогое, то, без чего вы не можете обойтись, суньте это в бочку, которая стоит в конце перрона».
– Бочка-то чем нехороша? – спросил я.
– Она пробуждает тревогу, – сказал Энтресс, – а не грозит ли что-нибудь ценностям, которые мы оставим рядом с одеждой?
– На бочку ловятся только дети и дряхлые старики, Комендант, – сказал Зюльц. – Ничего, кроме пузырьков с антикоагулянтом и плюшевых медведей, мы в ней до сих пор не обнаружили.
– Со всем уважением, штурмбаннфюрер, отдайте рупор 1 из нас, – попросил доктор Бодман. – В конце концов, мы обучены успокаивать людей.
– Умение подойти к больному, штурмбаннфюрер, – сказал доктор Рауке.
Рауке, Бодман и Энтресс откланялись. Зюльц задержался – что было дурным знаком.
– Мой дорогой старый друг, – сказал он. – Вам следует отдохнуть от перрона. О, я знаю, как преданы вы вашему делу. Но дайте себе передышку, Пауль. Я говорю это как врач. И как целитель.
Целитель? Ага, води-ка за нос кого другого. Но почему, когда он произнес «мой дорогой старый друг», у меня перехватило горло и защипало в носу?
Ладно, хватит о мелочах. Если говорить о картине в целом, чрезвычайно рад сообщить, что она ослепительно ярка!
Это хорошее время – осень переходит в зиму, а поскольку близится 1943-й, нам надлежит «подвести итоги», чуток отдышаться и оглянуться на прошлое. Все мы не сверхчеловеки, никоим образом, и когда Рейх прилагал великие усилия (например, при ужасном отступлении от Москвы), случались мгновения, в которые я испытывал – от слабости и сомнений – почти фантастическое головокружение. Теперь нет. Ах, как оно сладко – возвращение веры. Wir haben also doch recht![67]
Избавитель в его большой речи, произнесенной 1 октября, ясно дал понять, что сопротивление жидобольшевизма на Волге сломлено почти на ¾. Он предсказал, что Сталинград падет в течение 1 месяца. И хотя это предсказание оказалось чрезмерно оптимистичным, никто не сомневается, что флаг со свастикой взовьется над тамошними руинами задолго до Рождества. Что же касается остатков населения, гауптштурмфюрер Уль объяснил мне, что женщины и дети будут депортированы, а все мужчины расстреляны. Это решение, пусть и суровое, безусловно верно – справедливая дань великим страданиям, которые претерпели Арийцы.
Я ни в коей мере не являюсь приверженцем триумфализма, ибо Национал-Социалисты никогда не хвастаются и не бахвалятся. Мы предпочитаем, скорее, неулыбчивую и зрелую оценку нашей исторической ответственности. Евразия принадлежит нам; мы очистим ее в процессе умиротворения, 1-временно прибрав к рукам неспособные сопротивляться нации Запада. Я поднимаю бокал за генерала Фридриха Паулюса и его доблестную 6-ю армию. Восславим нашу неотвратимую победу в Битве за Сталинград!
Шмуль наконец принес мне результаты подсчетов, произведенных на Весеннем лугу.
– Они немного завышены, нет?
– Если говорить об их точности, господин, то, вероятно, они занижены.
– Ну ладно, теперь мне следует разделить эту цифру на два, так?
– Я уже разделил, господин.
Ну что же, всегда было ясно, что цифра получится довольно большой, поскольку она образована не только транспортами, которые поступали к нам до начала использования кремации, в нее входили также заключенные Шталага, скончавшиеся от естественных причин зимой 1941/42-го, когда угольный крематорий вблизи лазарета на значительный период времени вышел из строя.
И все-таки. 107 000…
– Нас всех так взволновала твоя речь, – сказала во время завтрака Ханна.
Я спокойно намазывал маслом булочку.
– По-моему, получилось сносно.
– Подумать только. 14 коричневорубашечников. Бойня. Слыханное ли дело – 1-временная гибель стольких людей.
– Ну, всякое бывает.
– Коричневый, – сказала она. – Такой великолепный цвет. И такие прекрасные ассоциации.
– Ассоциации с чем, Ханна?
– С почвой, конечно. С землей. – Она протянула руку к яблоку. – Обидно, что последний час сложился так неудачно. Сколько всего пострадавших от переохлаждения и обморозившихся?
– Да, лучше было почтить каждого мученика 1 минутой молчания. Не 3.
Она сказала:
– В 5 будут передавать «Курта и Вилли». Я слышала небольшие отрывки. По-моему, интересно. Давай послушаем вместе, Пауль. Как когда-то.
Непривычное благодушие ее тона меня насторожило. Однако чем мне могут грозить «Курт и Вилли»? Я пришлепнул себя по бедру и сказал:
– «Курт и Вилли»? Давай. Мне нравятся «Курт и Вилли». Я их уж много месяцев не слышал. Передачка, я бы сказал, отчасти «второсортная» – смерть Би-би-си! – но вреда «Курт и Вилли» никому не приносят.
1-й транспорт этого дня пришел в 13.37. Болдемар Зюльц сказал в рупор все, что требуется. «Приносим свои извинения за то, что в товарных вагонах отсутствуют гигиенические удобства. Что же, тем больше у вас причин принять горячий душ и пройти простую дезинфекцию: у нас здесь болезней нет, и мы не хотим, чтобы они появились». Страх как хорошо у него получилось, не могу не признать. Стетоскоп, белый халат (и черные сапоги) – до ужаса хорошо. «О, и попрошу диабетиков и тех, кто нуждается в определенной диете, обратиться после ужина в гостинице к доктору Бодману. Благодарю вас». Черт знает как хорошо, настоящий 1-й класс.
В Коричневом домике обстановка ни с того ни с сего резко изменилась к худшему, мы услышали слишком хорошо нам знакомое хриплое бормотание, а я вдруг почувствовал, что мою левую руку (перчатку с нее я стянул) холодит что-то влажное. Я опустил взгляд: в руку вцепилась девочка лет 4–5. Реакция моя была странно замедленной (я зарычал и отпрянул); рычание я придушил и смог – с огромным усилием и еще большим смущением – исполнить мой долг и остаться там, как то и требовалось, до конца.
16.55: хозяйская спальня.
– Уже началось?.. О, так Вилли купил наконец машину?
Ханна, сидевшая в кресле спиной к окну, – на фоне сырой кисеи осеннего неба краски ее выглядели особенно теплыми – оказалась изрядно принаряженной. Собственно, нарядов было 2 (во что она была обута, я не видел): васильковое кимоно, подаренное мной по случаю нашей свадьбы (обшитый бахромой пояс, огромные рукава), а ближе к коже особая белая комбинация, или «ночная кофта». Этот 2-й предмет одежды также был подарен Ханне мужем; я выбрал его в «Калифорнии» за день до того, как она присоединилась ко мне здесь, в Кат-Зет (хотя, когда я предложил на следующую ночь «опробовать» новинку, мадам особой радости не проявила). При некоторой его спорности этот предмет одежды был великолепен: полупрозрачное, белое, точно сливки, облачение из настоящего шелка, гладкого, как попка младенца…
– Приятная легкая комедия, – сказал я, потирая руки и опускаясь на канапе, что стояло рядом с изножьем кровати. – «Курт и Вилли» – это то, что нам нужно, не все же пропаганду слушать. Как там теща Курта? Она всегда такая смешная.
Ханна ничего не ответила, просто потянулась к ручке настройки.
Лихой, исполняемый на аккордеоне мотивчик сменился бормотанием и звоном типичной пивной на Потсдамер-плац. Курт и Вилли обменялись «германским приветствием» – довольно апатичным, на мой взгляд, – а следом мы услышали берлинский выговор.
Вилли. Как делишки, Курт?
Курт. По правде сказать, не очень, Вилли.
Вилли. Хвораешь? Боже милостивый, да ты просто позеленел.
Курт. Знаю. Потому коньяк и пью.
Вилли. Ну, расскажи, в чем дело.
Курт. Эх! Я только что пережил нечто совершенно ужасное. Ты знаешь, над нами живет молодая женщина, еврейка. Образованная, серьезная профессионалка. Та к вот, сегодня она отравилась в своей квартире газом. Мы нашли ее час назад.
Вилли. Ой!
Курт. Просто она узнала, что ее отправят на восток.
Вилли. Да, тут было от чего расстроиться!
Улыбка, в которой расплывалось мое лицо, стала как-то обременять его. Я переменил положение моих перекрещенных ног и сказал:
– Я не уверен, Ханна, что это…
– Ш-ш-ш, Пауль, я слушаю.