Александр Проханов - Восточный бастион
— Очень мило! — развеселилась она. — Меня зовут Марина. Можете меня так называть.
Они познакомились. Белосельцеву стало легко и свободно. Она освободила его. Простодушно, из самых простых побуждений она отодвинула металлическую мембрану, мешающую ей разговаривать, и спросила, кто он такой, что его огорчает и мучает. И этим положила конец его огорчениям, освободила его.
— Чем же вы занимаетесь? — Белосельцев всматривался в ее молодое, свежее, с гладкой прической лицо, стараясь понять, какого цвета у нее глаза. То ли серо-зеленые, но, быть может, платье отсвечивает. То ли карие с золотом, но, быть может, отблеск камина. — Видно, вы тоже дипломат высокого ранга?
— Я секретарь-переводчица. Стучу на машинке. Окончила университет. Знаю пушту и дари. Думала, приеду в Кабул, буду целыми днями смотреть на ковры, минареты. А вместо этого сижу взаперти, строчу протоколы и справки. Вы правы — «цаца».
— Ну это я тогда, когда вас не знал, — смеялся Белосельцев. — А теперь вы Марина.
Они танцевали под тихую музыку в мягких золотистых потемках. Приближались к камину, и тогда от поленьев веяло жаром и дымом. Удалялись к окну, и на них из открытой рамы дули легкие сквознячки. Сквозь двери соседней комнаты он видел разглагольствующего Долголаптева. Гордеев, сняв со стены длинноствольный пистолет, целил в люстру. Кто-то из гостей разливал виски. Чичагов, как мастер коктейлей, разносил тяжелые стаканы со льдом. Но они уже не интересовали Белосельцева. Он осторожно обнимал приподнятые женские плечи. Ее жизнь, для него не открытая и таинственная, недоступная в своем прошлом и будущем, была у него в руках. Он бережно касался ее, не испытывал влечения, а одну благодарность. Думал с болью — и эта благодарность исчезнет, едва умолкнет музыка и они разойдутся.
— Камин немного дымит, вам не кажется? — спросила она, когда кончился танец.
Они вышли на воздух через стеклянную дверь. Свет фонаря падал на дорожку, на талый снег, на белую стену с колючей тенью роз. Над стеной в черноте морозно и крупно мерцали звезды. Переливались разноцветно, превращались в цветную росу далеких созвездий и резко исчезали там, где в небо врезалась гора. Если пристально вглядываться, вершина горы начинала лучиться, синела высокими ледниками.
Ночь. Кабул. Огненный незнакомый орнамент перламутровых азиатских звезд. Запах высоких снегов и невидимых тихих дымов, текущих над людскими жилищами. Едва знакомая женщина у куста зимних роз. И внезапная сладкая боль, и смятение, ощущение этих секунд у колючих теней на стене, как драгоценных живых частичек, прилетевших из мироздания, каждая из которых таит в себе возможность чуда, глубину и неотвратимость судьбы. И стоит сделать шаг, обнять эту женщину, прижаться губами к ее теплым бровям, и после этого начнется для них обоих огромная, долгая жизнь с любовью, мукой, рождением детей, увяданием и старостью под этими вечными звездами, в этом таинственном мироздании. Он медлил, и крохотные мерцающие частички, как семена Вселенной, улетели туда, откуда явились, — в перламутровое морозное небо.
— Здесь холодно, — сказала она. — Замерзла… Пойдемте…
Они простились с хозяевами. Подкатили к отелю. Белосельцев поставил машину на темном дворе, под деревьями, где утром было так ярко и солнечно, под чинарой на ковре сидели два старика, и его посетила утренняя, похожая на предчувствие радость. Сейчас в сквере было темно, дерева не было видно, с гор дул ледяной ветер.
Смущенный, печальный, не понимая своих печалей и переживаний, Белосельцев проводил Марину на этаж, пожелал ей спокойной ночи.
Не зажигая света, задернул шторы, чтобы не осталось щелей. Повернул выключатель. Оглядел отчужденно просторный пустынный люкс с едва заметными следами обитания. Полуоткрытая дверца шкафа с костюмами. На мраморном столике стакан с кипятильником. Кулек с развесным, купленным в дукане чаем.
Снял пиджак и долго стоял, рассеянно прислушиваясь к редкому шелесту ночных машин. Вымыл стакан. Наполнил водой. Вскипятил. Кинул щепоть заварки. Наблюдал, как окрашивается сверху вниз кипяток, размокают и тяжелеют чаинки, опускаются на дно. Пил чай, отдувая от края чаинки, и снова неподвижно сидел, прислушиваясь к звукам на улице. И к чему-то еще, в себе самом, слабо звучавшему. Среди истекшего дня, в не замеченный им момент, что качнулось в душе. Легкое смещение всего. Легчайшее выпадение из фокуса с двойным, сместившимся изображением. И вот к концу дня мир начал двоиться, не сильно, едва ощутимо, готовый вернуться в фокус. Он дорожил этой размытой затуманенной двойственностью, в которой присутствовало таинственное, не учтенное изображением пространство, куда можно было нырнуть и исчезнуть. Эта возможность была загадочным резервом на случай несчастья, жестокой болезни и даже смерти. Можно было ускользнуть и пропасть, если боль и страдание, пуля или орудие палача приблизятся слишком близко. Тогда — разбежаться и с разбега, как в темную реку, нырнуть в этот малый зазор в раздвоенном распавшемся мире.
Он старался вспомнить, в какой момент сегодняшнего прожитого дня с ним это случилось. Андре Виньяр, французский разведчик, упомянувший об агенте Ли. Англичанка Маргарет с заплаканным несчастным лицом. Или афганец-солдат у желтой стены Дворца, окруженный сиянием гор. Или контакт с Долголаптевым, его упоминание об Ане. Или случайная секунда с чужой незнакомой женщиной среди звездной карусели и холодных сладковатых дымов. С чего началось смещение?
Он коснулся иной, оставленной жизни, казалось, навсегда погребенной, которая за давностью лет погрузилась на дно, спрессовалась там, как донные отложения, в которых, как древние раковины, отпечатки исчезнувших трав и существ, таились образы детства и юности, дорогие забытые лица. Будто кто-то с поверхности моря опустил на дно хрупкий сверкающий бур и извлек на поверхность пробы донного грунта. И вдруг у него в руках псковский перламутровый черепок с изображением цветка, Анин цветной поясок, висящий на спинке стула, край стола с горящей свечой, молодые озаренные лица, поющие рты, слова затихающей песни.
Тот давнишний, состоявший из неуловимых секунд и мгновений перекресток, когда он оттолкнулся от этой красоты и ушел в другую сторону, в иное направление, избрав себе иную жизнь и судьбу. А эта, все еще близкая и любимая, стала отдаляться, туманиться, как упавшая в воду золотая монета. Расплывалась и меркла, словно солнечный зайчик, тускнела, темнела, погружаясь на дно, превращаясь в донный осадок.
Чем оно было? Почему отодвинулось? Почему заслонилось другой судьбой и задачей? Как соотносится он, офицер разведки, сидящий в кабульском отеле среди патрулей, диверсантов, агентов чужих разведок, с тем человеком, что когда-то бежал под шумящим стеклянным ливнем то в черных шелестящих дубах, то в пахучей желтеющей ржи, то в скользкой лесной колее, проросшей голубыми цветами? Кто он, исчезнувший, добывавший сокровенное знание среди песен, икон, любимой природы? Кто он, добывающий развединформацию среди мятежей, военных колонн, стычек и тюремных допросов?
Он откинулся на диване, закрыл глаза. С тончайшим сладким мучением погружал в себя острый сверкающий бур, извлекая все новые и новые пробы.
Он спускается по холодной росе мимо черной Покровской башни. Река Великая, бархатно мягкая, в ночных ароматах. Бросок с тихим плеском. Его длинное гибкое тело, теряя вес, скользит в глубине по течению. Восхищенным духом на дне реки он ведает жизнь прибрежных трав, уснувших рыб, притаившихся сонных птиц. Стиснув веки, видит фрески на стенах соседнего храма, крупицу золота, уцелевшую на старом кресте. Он чувствует, как в той же воде и реке, удаленная от него, купается молодая женщина, ее ночные блестящие волосы, прилипшие к белой спине. И такое счастье, всеведение, такое слияние с миром. Израсходовав свой глубокий вздох, вырывается на поверхность. Шумный фонтан воды, размытые звезды, предчувствие счастья и чуда.
Вот идет по горячим, растущим на пустыре лопухам на звук шмелей, на запах влажной земли, на зов невидимого, его ожидавшего дива. Шагнул, и открылся черный раскоп, на дне его, среди белокаменных старых фундаментов, деревянных полуистлевших настилов, — девушка. И такое вдруг знание о ней, об их общей судьбе, о стремлении их жизней в грядущее, сквозь судьбы детей и внуков, в удаленную, не принадлежащую им бесконечность. Такое прозрение, до обморока. Стая стрижей сорвалась с высоких крестов, пронеслась со свистом, словно высекла и умчала мгновение.
Видения, как маленькие светила, вставали, ослепляли Белосельцева. В каждом из них, как в сверхплотной частице Вселенной, таилась бесконечная, свернутая плотно спираль, которая, если ее распрямить, выстраивалась в ослепительную возможность жизни, в неограниченную, озаряющую мироздание судьбу. И все они, на мгновение возникнув, гасли, как неоплодотворенные икринки, в которых умирал навсегда зародыш.