Олег Сидельников - Пора летних каникул
Мы осовело смотрели на комиссара.
Бобров сел с нами рядышком, кинул в рот ягоду.
— Ешьте, сынки, подкрепляйтесь. На вашу долю сегодня такое выпало… Кушайте, ребятки. Я все понимаю и… горжусь. Вы хорошо учитесь ненавидеть. И расстраиваться не след. Вот нашелся один, глянь, может, и другой разыщется. Ешьте малину. Вкусная. Кушайте. И ни о чем не беспокойтесь. В лесочке этом мы еще денек-другой пересидим. Фашистам нынче не до нас. Фанаберии много, на восток рвутся. Думают, мы как французы — в плен кинемся… Ешьте малинку.
Мы ели малину и не ощущали вкуса. Комиссар тоже бросил в рот ягоду-другую. Потом сказал:
— Если что, вы малость поплачьте, не стесняйтесь, иногда помогает. Как говорится, нет правила без исключения. Даже и солдат иногда плачет…
До самого вечера отлеживались мы с Глебом в кустах. Заглянул к нам комбат. Этот ничего не говорил. Постоял, подумал и ушел. Мчедлидзе сказал азартно:
— Ах молодцы! Хорошо воевать будем.
К величайшему удивлению, посетил нашу берлогу и тот, кого мы считали пропавшим — Ткачук, боец с оторванным ухом. Перебитая его рука выглядела страшно. Но Ткачук не унывал.
— Срастется — крепче будет.
А вечером, когда фиолетовые тени запутались в кронах деревьев, случилось чудо: принесли Вильку и того летчика в кожаной куртке. Их нашли между байраком и урочищем, в высокой, уже начавшей жухнуть траве. Оба были без сознания.
Бойцы, ходившие к селу в разведку, рассказывали:
— Подползаем мы, значит, к балочке. Все нормально. Двигаем дальше. Разузнали насчет фрицев. Вроде порядок — нет в селе фрицев, ушли. А в селе народ уцелел все-таки. В погребах народ ховался. Не густо, но душ десяток есть. И хат, которые целые, четыре щтуки стоят. Двинули мы назад. Тут-то обоих мы и нашли. Слышим, из травы стоны и разные команды. Подползаем. Видим: сидит человек, качает головой, стонет, а вместо глаза у него — рана. Рядом вот этот, в кожанке, лежит на спине и командует — бредит, стало быть. Увидел нас тот, что без глаза, схватился за автомат. А мы ему: «Не балуй, парень, „вой“». Тогда он только и сказал: «Братцы…» Сказал и тоже без сознания лег… Вот как, значит, все и произошло. А кто кого из них на себе тащил и как они в той траве очутились, это уж, наверно, никто не знает. Даже они сами навряд ли объяснят. Не в себе люди. Мертвые — не мертвые, а уж нельзя сказать, что совсем живые.
Летчик умер на рассвете. Всю ночь он командовал, вспоминал какого-то друга Пабло, требовал не залетать за линию фронта, так как, если собьют, угодишь к фашистам, кого-то хвалил, кого-то упрекал в беспечности. Потом умирающий явственно проговорил:
— Японские И-97 не хуже наших «ишачков», однако…
И умолк. Лишь на рассвете сказал:
— Друг Павка, Пабло мой ненаглядный. Как ты срезал на развороте «фиата»…
Помолчав, прошептал: -
— Вера…
И умолк. Мы не сразу догадались, что он умер. А когда догадались, долго дивились, как это он до сих пор жил, иссеченный автоматными струями, с вырванным боком.
Он умер на заре, при первых лучах солнца. Умер, когда Вилька открыл глаз, помолчал и тихо вздохнул:
— Так… Та-ак… Не пойму… Кино?
— Цирк, — ответил Глеб. — Вилька! Черт ты наш замечательный!
Глеб дико радовался, неприлично, забыв об умершем летчике.
Однако он тут же все понял и как-то даже скис. Вилька посмотрел на меня, на Глеба и удивился.
— Значит, вы, черти, живы?
Вот уж действительно, нашел чему удивляться.
Подошел фельдшер, принялся обрабатывать ужасную Вилькину рану. Друг наш скрипел зубами, шипел, а его мучитель делал свое дело и удивлялся, как это Вилька с такой дырой в голове еще в состоянии шипеть и ругаться. Он, мол, на Вилькином месте лежал бы смирненько без сознания и не отвлекал медработников от трудов праведных.
Тоже мне юморист!
Вокруг Вильки собралось довольно много народу, — всем хотелось узнать, как ему удалось выбраться из лап фашистов. А фельдшер, как назло, не торопился. Наконец, он обмотал Вильке голову целой прорвой бинтов (отчего наш друг стал похож на турка со сбитой по-хулигански, набекрень, чалмой) и на прощанье опять сострил:
… О глазе, парень, не горюй. Без левого глаза даже удобней — жмуриться не надо, когда будешь стрелять.
Определенно этот человек уже припас какую-нибудь хохмочку на случай своей смерти. Что-нибудь вроде: «Вот, детки, я и сгорел, как шпирт».
Вилька выслушал фельдшера. Морщась от боли, он сказал вместо благодарности:
— Послушайте, спаситель, это не в вашу честь, соорудили в Москве храм имени Василия Блаженного?
Спаситель принял вызов:
— Нет. В мою честь соорудили крематорий. Довольно глупо сострил. А Вильке только этого и надо было. Он даже застонал, на этот раз от восторга.
— Крематорий! Знаете, спаситель, я отказываюсь от поединка. Как это я сам не догадался спросить вас о крематории? Ну, конечно же, — крематорий! Что же еще может увековечить вашу общественно-полезную деятельность… Ну, знаете ли, спасибо вам… за все.
Вилька попросил напиться, похрустел сухарем, а потом рассказал такое, что у меня волосы на голове зашевелились. Казалось, друг наш был таким же, как и прежде, — непоседой, легкомысленным болтуном и острословом. И в то же время это уже был другой человек: тронь пальцем — бомбой взорвется; он весь начинен ненавистью и злобой.
Вот что он рассказал:
— Летчик, ребята, не человек, а золото. Ей-богу, он поджигал ихние танки, как елочные свечки. На моих глазах он запалил четвертый и упал, а мне ничего не оставалось делать, как атаковать немецкую пехоту. В одиночку. С перепугу, разумеется. К тому же и рвануть когти… пардон, убегать то есть, тоже было бы глупо. Поздно. Я расстрелял весь магазин, залепил кому-то по морде бутылкой с горючкой и в тот же миг заскучал, мне врезали по затылку.
— По глазу, — уточнил Глеб.
— По затылку, Глебчик. Глаз еще впереди. Так вот, значит… Пришел я в себя — ничего понять не могу. Осмотрелся и, честно говоря, перетрухал, луна, мертвецы и какие-то тени тарабанят по-немецки, ищут своих раненых. Между прочим, много мы фашистской сволочи там накрошили. Если каждое село они такой ценой брать будут, солдат не хватит… Так, ну, значит, те, которые бродят, в мою сторону направились. Я брык — лицом вниз, руки раскинул и изображаю мертвеца. Еле-еле дышу, слушаю, как те сапогами топают.
Подошли они ко мне. Я понимаю немного по-немецки, слушаю и лопаюсь от злости. Эти падлы, оказывается, не только раненых разыскивают. Они (тут Вилька безобразно выругался)… они мертвых грабят — своих и наших. Один паразит все хвастался, что нынче две дюжины золотых зубов выломал. И ведь до чего гад! Тоненьким таким голосочком воркует. Остановились возле меня. Тонкоголосый и говорит: «А ну, голубь мой (это он мне!), покажи свои кармашки». Да как пнет сапогом в плечо! Перевернул меня на спину, стал на колени и аж замурлыкал от избытка чувств.
Остальные — их четверо было — стоят, ждут. Один посоветовал:
«Проверь его, Вилли, эти недочеловеки живучи, как кошки. Как бы не пырнул чем-нибудь».
«А вот мы его, голубчика, проверим», — пропел Вилли и вежливо так, осторожно прижал к моей щеке зажженную сигарету.
Бойцы, слушавшие Вильку, возмущенно зашумели:
— Звери!
— Какой там звери! Хуже зверей.
— Ну а ты… ты что? Больно ведь!
— Больно? — Вилька усмехнулся. — Не то слово. Но я все равно бы стерпел. Жить захочешь — стерпишь. Только в этот момент расхотел я жить. Зачем жить, если тебя всякая стерва папироской жарит, как распоследнего клопа. И еще меня разобрало, что мое имя на его похоже…
— А как твое имя-то? — поинтересовался Ткачук.
— Вилен.
— Вилен? Чудно.
— Дурак! Самое красивое имя. Знаешь, как оно расшифровывается? ВИ-ЛЕН… Владимир Ильич Ленин! Понял? То-то.
Я ахнул от удивления и зависти. А Глеб проговорил:
— Вилька… Ну и молодец!.. Ты человек-загадка. Всякий раз жди от тебя сюрприза… И немецкий знаешь. Откуда, а?
— Потом как-нибудь. Дай досказать… Мчедлидзе перебил Вильку:
— Была у меня девушка, Ревмирой ее звали. Революция мира. А друга моего мы Ростбифом звали. Очень папа его постарался, назвал так: родился в День Борьбы и Победы, а сокращенно — Ровдбип… Ну, а мы его — Ростбиф… Прасти, дарагой, помешал… рассказывай, пожалуйста.
Вилька продолжал:
— Припек, значит, он меня папироской, а я его — за горло, подмял под себя… Что было дальше, — не помню. Очнулся — передо мной офицер, десяток автоматчиков, а в сторонке человек тридцать наших под охраной.
— А! — обрадовался офицер. — Отдышался. — Говорил он по-русски и довольно хорошо. — Ничего, скоро ты перестанешь дышать. Комсомолец?
— Коммунист, — ответил я и, честное слово, ребята, не соврал, хотя я даже и не комсомолец.
— Ты фанатик и зверь! Ты перегрыз храброму солдату сонную артерию. Человек умер мучительной смертью, он истек кровью.