Василе Преда - Поздняя осень (романы)
Вначале Никулае было тяжело, особенно в первую ночь. У него было ощущение, что вся его кровь собралась в опухшем плече, что само сердце переместилось туда. Он тихо стонал в хоре с несколькими пехотинцами, доставленными в один с ним день. Потом он понял: все, что он мог сделать, — это ждать около месяца, как сказал ему доктор, и тогда он будет «пригодным к строевой». «Но прежде, послушайте меня, вам дадут отпуск, господин сержант, — шепнул ему на ухо санитар после обхода, но так, чтобы слышали и другие раненые. — Не думаю, что вы попадете снова на фронт. Как только наступит весна, немцы сдадутся, вот увидите. Сейчас они зарылись в сугробы, и им еще не приперло. Они не знают, что им делать».
Но сильнее всего у него болело не плечо. Не давали ему покоя мысли о Думитру. Перед его глазами в часы бессонницы проходили образы убитых, разорванных на части осколками снарядов, пронзенных штыками, пробитых пулями. Они умирали на его глазах, некоторых он хоронил сам. И каждый раз, когда он накрывал их землей, то чувствовал, как в него переселяются и навсегда остаются в душе их образы. Только теперь он четко осознавал: со смертью Думитру умерла половина его самого. При свете попыхивающей свечки, прилепленной к краю жестяного ведра с водой, он мучился над открыткой, которую писал Паулине. «У меня все хорошо…» — начал он и улыбнулся про себя. Никулае ничего не хотел ей рассказывать о ранении. На фронте, если избавился от сиюминутной опасности расстаться с жизнью, от огромного напряжения, которое вот-вот обрушит на тебя нечто оглушающее, ослепляющее и вечное, — значит, «у тебя все хорошо». Остальное не в счет. Отрезанные руки, выколотые глаза, разбитые зубы — все равно «у тебя все хорошо». То есть ты жив и тебя не подстерегает никакая пуля. Он написал немного, хотя у него было достаточно времени. Никулае с трудом выдавливал из себя слова, они нехотя ложились на бумагу из-под химического карандаша. Ему нечего было сказать Паулине, он чувствовал неловкость от своих собственных мыслей. Вставил несколько фраз и для Анны, чтобы ободрить: надо заботиться о ребенке, что поделаешь, такова уж война, каждый день гибнут тысячи людей, смерть не выбирает, у некоторых дома осталась куча детей, все будет хорошо… «Хорошо? — Он опять горько улыбнулся. — То есть мы будем жить! А что бы написал ей Думитру, что бы ей сказал?»
Солдатские письма похожи друг на друга и почти всегда начинаются примерно так: «Мне хотелось бы, чтобы, когда вы получите эти мои несколько строк, вы были счастливы и здоровы. О себе могу сказать, что здоров, беспокоюсь за вас…», а кончались словами: «… поскольку нет больше места, говорю вам «до свидания», крепко целую вас и всю нашу родню…». Да, люди пишут друг другу, лишь чтобы сказать: «Жив, здоров», остальное все не имеет значения, так — словесный балласт. «Жив» — какое емкое слово! «Жив — значит не мертв, как Думитру…» Все же он заключил письмо словами: «Может, скоро приеду домой».
В левом углу стандартной почтовой открытки он аккуратно вывел адрес… Положил бумагу под подушку. На дворе, как изголодавшийся волк, выла вьюга. В средней комнате, словно маленький паровоз, гудела печурка. У санитаров выдалась свободная минутка, и они, стоя вокруг печурки, курили. Никулае тоже не отказался бы от цигарки…
Он встал, перекосившись от боли в плече, опираясь правой рукой о край железной койки, покрытой скомканным коричневатым одеялом и его шинелью. Сделал несколько осторожных шагов, чтобы не задеть кого-нибудь и не наступить на разбросанные по полу вещи. В какой-то момент резко остановился, прислушиваясь. Сержанту показалось, что его кто-то окликнул. Будто с улицы. Его назвали Нику, Нику, а не Саву, как к нему обращались раненые и санитары, Нику! Он хорошо слышал мягкий и тревожный голос за заиндевелым, темным окном, которое отделяло его от вьюги. Конечно, то был голос Думитру, он не мог его спутать ни с каким другим.
По всему телу с головы до пят пробежала дрожь, и Никулае снова почувствовал резкую боль в плече, будто когти невидимого коршуна впились в него и не отпускали. Он вернулся и, охваченный беспокойством, вытянулся на койке. Прислушался: эхо того голоса еще не заглохло в нем. Оно бродило где-то рядом с ним. Что же это было? Неужели галлюцинация? А может, это просто ветер?..
Капрал с соседней койки, у которого осколок вырвал глаз, со стоном повернулся к нему:
— Ну что, не можешь заснуть? Я тоже не могу.
— Да, не могу, — не сразу, шепотом, ответил ему Саву.
Потом сержант снова ушел в себя, настороженный. Но ничего больше не услышал. Только опять, как всегда в полудреме, будто на экране, перед его глазами поплыли образы, лица. Немой фильм с порванной во многих местах лентой. Никулае уже никогда больше не сможет остаться один на один с собой. Эти образы поселились в нем, создали свой мир. Мир, от которого он не мог ни отделаться, ни скрыться. Или, может быть, он ошибался. Нет, не вселялись в него, а скорее проистекали из него. Только так он мог истолковать и услышанный им только что голос. Он пришел не снаружи, а как бы изнутри него. Фактически он окликнул самого себя, только голосом Думитру.
* * *Соседа-капрала звали Ион Асандей. Он был с гор, из-под Бузэу. Никто из раненых не называл его кривым. Тем более санитары. Он сам себя прозвал так. Шутник, он нашел в случившемся с ним повод для шуток.
Осколок ударил его по глазам в момент взрыва. «Какой черт дернул меня высунуть голову из окопа, — рассказывал он при каждом удобном случае. — Будто получил оплеуху по глазам. Все время в глазах стоял яркий свет, а голову будто сунули в пламя. Осколок срезал бровь и выбил левый глаз. Когда пришел в себя, я был весь в крови. Посмотрел вниз правым глазом и увидел на снегу мой глаз. Я перепугался, схватил его со снега, завернул в платок и положил в карман: думал, что доктора поставят мне его на место. Ведь он был совсем целехонек. Когда я положил его на ладонь, он смотрел на меня. Понимаешь, что значит видеть себя не в зеркале, а как говорят — смотреть самому себе в глаза. Я закрыл выбитый глаз кэчулой и заорал. Другой глаз был целым, но в затылке была такая страшная боль, будто туда всадили штык и не вынимали. Я упал в обморок. Когда очнулся, знаешь, совсем ничего не видел. Ну, думаю, ослеп, уж лучше бы мне тот осколок голову продырявил. Только через некоторое время снова увидел свет, ты не представляешь себе, что значит опять увидеть свет. Было будто раннее утро, все виделось как в тумане, свет резал здоровый глаз. Я показал санитару глаз, который достал из кармана: возьми, мол, его, отнеси господину доктору, пусть поставит на место, ведь он цел. Тот выпучил на меня глаза, как на сумасшедшего, но пошел, понес мой глаз, как он был в платке, доктору. Вернулся, говорит: «Нельзя, господин капрал». Я готов был схватить его за глотку. Потом и сам доктор сказал, что нельзя, отдал глаз назад, мясники они, из-за них я остался кривым. Ты тоже думаешь, что нельзя было? Просто хотели отделаться от меня побыстрее, готово, давай следующий! Ну попадутся они мне на пути, я посчитаюсь с ними по-своему. За то, что остался кривым, — кому я такой нужен? А доктор еще говорит, ну что ты переживаешь, ведь у тебя остался один глаз и ты будешь видеть, это главное. Что ему до того, что я теперь буду видеть мир только наполовину. Ведь не он остался без глаза, ведь не над ним будут насмехаться люди».
Ион тянулся к Никулае, и они подружились. Всего в маленькой комнатушке было шестеро раненых, и они большую часть времени рассказывали друг другу разные случаи из своей жизни. У окна лежал раненный в легкие, всем нравилось, как он рассказывал. Он умер первым. Харкал всю ночь, стонал, бормотал непонятные слова, имена. Через два дня после него от заражения крови умер капрал Ион.
Никулае первым обнаружил это. В комнате было холодно, и под утро он проснулся, весь закоченев. Ион лежал непокрытый и не двигался. Никулае протянул к нему здоровую руку, чтобы натянуть одеяло, задел его пальцы — они были ледяными.
* * *«Почти все, сержант! — сказал ему врач, капитан. — Кости срослись, им только надо закрепиться. Через несколько дней снимем гипс, и ты можешь уезжать. Мы тебе приготовим документы. Хотя не забывай, ты еще не полностью поправился, какое-то время тебе надо беречься».
После обхода врача санитар вернулся к нему веселый и попросил закурить.
— Вернешься домой, господин сержант: я видел твою бумагу, тебя демобилизуют. Для тебя война кончилась! Пройдешь комиссию — и все. А немцы сдадутся…
* * *День выдался противный. Зима упрямилась, хотя уже февраль был на исходе. Стояли морозы. Дороги были разбиты — снег, перемешанный с грязью колесами и гусеницами. На небольшой станции, куда Никулае большую часть пути добирался пешком, он провел целый день. Станция была забита солдатами. Слышалась в основном румынская речь. Чехи, занятые своими делами, говорили мало и тихо, как хозяева, которые не хотят мешать гостям. Только несколько бродячих торговцев, предлагавших сигареты, еду, разную военную одежду, говорили по-местному. А так повсюду слышались только румынские слова, румынские имена. Да и здания были такие же, как на какой-нибудь станции в Трансильвании.