Анатолий Баяндин - Сто дней, сто ночей
— Митрий, вот все вы получаете письма, приветы и всякое ласковое обращение. Одному пишет жена, другому мать, третьему невеста и все такое. Был у нас с тобой Сережа, ему бабушка писала, — тут он делает паузу и глядит на чернеющий на дне оврага бугор Сережкиной могилы. — Серега тут ни при чем. Так вот, есть у меня на примете одна…
— Ты одинок, дядя Никита? — перебиваю я.
— Одинок, Митрий, как перст одинок.
Он достает носовой платок и сморкается.
— Письмишко надо бы соорудить, — продолжает он. — Ведь не век же одному… Как-то, тово, теплее оно получается, с семьей-то.
— Так в чем же дело?
— Пальцы у меня скрутило, карандаш не могу держать.
Он потирает рукавицу о рукавицу и смотрит мимо моей головы.
Не откладывая дела в долгий ящик, я сажусь на площадку, достаю тетрадку и карандаш, которые с недавних пор у меня завелись, и выжидающе смотрю на своего друга.
— Только, Митрий, ни гугу. Засмеют, коли узнают. Солдаты — народ смешливый.
— Ладно, будь уверен.
— Пиши. — Он снимает рукавицу и, тыча заскорузлым обкуренным пальцем в бумагу, диктует: — Здравствуйте, многоуважаемая и любезная Пелагея Ильинична! Это пишет Вам знакомый Ваш и бывший сотрудник нашей больницы известный Вам Никита Семушкин, а сейчас — воин нашей Красной Армии, которая час от часу все более громит фашистских захватчиков…
Тут он переводит дыхание и продолжает:
— …Мне, уважаемая Пелагея Ильинична, не было дано судьбой обзавестись семьей. Оно, конечно, я сам виноват в этом деле и теперича сожалею об этом. Ежели доведется погибнуть, то некому будет и слезинку обронить обо мне. Это я не к тому говорю, чтобы вызвать жалость, а так, к слову пришлось. Погибнуть мы не собираемся, а раны на нашем солдатском теле затягиваются скоро.
Когда Вы и другие работники нашей районной больницы провожали меня на фронт, я заметил в Ваших глазах, Пелагея Ильинична, печаль, словно я был для Вас близким человеком. Вы тогда мне сказали: «Берегите себя, Никита Евстигнеевич». Я эти слова не забываю. Еще скажу: друзья у меня хорошие, настоящие русские воины.
И еще я помню Ваши слова, многоуважаемая Пелагея Ильинична, Вами сказанные, когда мы косили сено для наших больничных лошадок под Косолаповкой: «Ты, бы, Никитушка, женился» — и так ласково поглядели на меня. Должон сказать Вам, что с тех, значится, пор только и думаю об этих сказанных Вами словах. И мыслю; не зря Вы их сказали. Но война, которую — будь их неладная — затеяли фашисты, помешала мне пообдумать мою холостяцкую жизнь. Теперь время, конечно, тяжелое, но наше солдатское сердце просит женской ласковости и внимательности, которую Вы, любезная Пелагея Ильинична, могли бы по своей доброй и так же одинокой натуре дать мне. Оно, конечно, война, но не век же ей быть. Ежели Вы ответите на мое письмо, которое по моей просьбе пишет Вам мой наипервейший друг и товарищ Митрий Быков — с реки Камы, — то я останусь премного благодарен Вам и весьма довольный.
Прошу Вас, Пелагеюшка, кланяться от моего имени нашей заведующей и всем сестрам, а еще скажите, что я, Семушкин, не осрамил себя, в грязь лицом не ударил — это могут подтвердить и мои бойцы…
Я от себя в скобках ставлю: «Подтверждаю!»
— …А ежели доведется живым остаться, то и медаль, может, дадут за наши боевые дела.
Желаю Вам, Пелагея Ильинична, много лет здравствовать. Остаюсь жив и здоров Никита Семушкин.
…Я не нашел нужным менять стиль и слог этого письма и написал так, как мне продиктовал мой друг.
Перечитываю вслух от начала до конца, складываю письмо в треугольник и надписываю адрес.
— Ну, вот и все.
— Спасибо, Митрий. Вовек не забуду твое усердие.
На лице дяди Никиты сияет довольная улыбка, точно он уже встретился с многоуважаемой и любезной Пелагеей Ильиничной.
Во всем городе, как и раньше, пылают костры боев, крупных и мелких. Дивизия Горишного наступает в северо-западном направлении, дивизия Людникова шаг за шагом движется на соединение с дивизией Горишного.
Из наших окопов хорошо видно, как конвоируют пленных немцев через Волгу, как взад и вперед курсируют группы автомашин — подвозят оружие, боеприпасы, продовольствие, вывозят раненых. Враг еще огрызается, и довольно яростно, но все участники уличных боев знают, что дни его сочтены, что вся группировка фельдмаршала Паулюса дышит на ладан.
Гитлер поддерживает дух окруженной армии, посылая транспортные самолеты Ю-52, которые прилетают ночью и сбрасывают довольно вместительные «бомбы» с продовольствием для поддержания солдатской плоти и газетно-журнальную дребедень — для поднятия духа.
Иногда мы спускаемся вниз и подбираем посылочки фюрера. Уплетая шоколад, благодарим немецких летчиков за доставку груза.
Собственно, это мы и наводим их на «цель», пуская ракеты в сторону Волги. Попробуй разбери, где свои. Немецкие газеты и журналы мы иногда рассматриваем — по настроению, но чаще употребляем там, где без бумаги не обойтись. И опять же с благодарностью вспоминаем своих врагов.
— Бесплатная доставка бумаги да еще с патретами самого Гитлера, ха-ха-ха, — ржет Семушкин после очередного посещения какой-нибудь старой воронки.
Сейчас нас трудно узнать. Мы сильно изменились. Даже замкнутый Смураго стал веселее, жизнерадостнее. Только черные виски покрылись снегом седины, да складки возле губ углубились, стали жестче.
Я все же «поговорил» с Журавским. Мы с ним ходили обследовать очередную посылку, сброшенную фашистскими летчиками на лед. Кроме нас, здесь было несколько молодых солдат из новеньких.
Подбирая плитки шоколада, я сказал:
— Жаль Сережку, не дожил до этих деньков.
Журавскому каким-то чудом вовсе не досталось лакомства, и он был зол. На мое замечание он ответил:
— Хорошо сделал, что отправился восвояси.
Потом он вырвал из рук молодого солдата плитку шоколада и отправился было обратно. Я подбежал к нему и предложил вернуть взятое. Он ответил:
— Не твое дело.
Я негромко спросил:
— А знаешь ли ты, что бы сделал Подюков, если бы ты такую штуку сказал обо мне?
И с этими словами влепил ему увесистую оплеуху. Он с расквашенным носом кувыркнулся в снег и выронил плитку.
— Если ты еще вспомнишь имя Сережки… — пригрозил я и, отдав шоколадку солдату, ушел.
После тот солдатик рассказывал, что Журавский долго чертыхался и обещал застрелить меня.
Наши самолеты день и ночь гудят над городом. «Мессеров» и «юнкерсов» почти не видно. По бревенчатому настилу, который проложен через Волгу южнее заводов, прибывают танки и пушки.
Переправился к нам и младший лейтенант Бондаренко. Он посвежел, окреп. Мы очень обрадовались его появлению. Бондаренко угостил нас настоящими папиросами. Теперь у нас опять есть командир взвода. Орден ему переслали в госпиталь. При разговоре я заметил, что у Бондаренко подергивается левый глаз. Значит, кое-что осталось от дома буквой «П».
Нас начинает нервировать этот «столбнячный» покой. От безделья мы переговариваемся с фрицами и хвастаемся теплой одеждой, которой у них нет. Их головы обмотаны чем попало, будь то шерстяные носки или дамские рейтузы. Но такие разговоры иногда кончаются для нас печально. Молодой солдат, у которого Журавский отобрал плитку шоколада, во время одного такого разговора погиб. За это мы послали в немецкие окопы до десятка гранат.
Проходят последние дни декабря 1942 года. Легкий морозец пощипывает щеки, нос, уши. Можно раскатать ушанку, но я этого не делаю: пусть хоть холод напоминает уральскую зиму.
Я снимаю с правой руки рукавицу и нажимаю на спуск автомата. Теперь мы стреляем, не заглядывая в подсумки и карманы: патронов у каждого хоть отбавляй. Рядом со мной лежит Семушкин, широко разбросав длинные ноги наподобие пушечных станин. Он остается верным своему карабину. Справа от дяди Никиты лежат Бондаренко, Смураго и новички. Наша рота второй день атакует все тот же злополучный дом буквой «П». Позавчера ночью фрицы покинули свои окопы и засели в домах, по-видимому рассчитывая занять более надежную оборону. А вчера утром мы пошли на соединение с подразделениями дивизии Горишного, что укрепились на «Красном Октябре». Мы рассчитывали отрезать вражеский клин, который еще осенью был вбит между нами.
Час назад мы пообедали за развалинами трансформаторной будки. А сейчас готовимся сделать бросок всей ротой. До дома не дальше тридцати пяти метров, но этот кусок земли беспрестанно простреливается огнем пулеметов.
— Митрий, — обращается ко мне Семушкин, — ежели выйдет чего, сам знаешь, — отписуй, пожалуйста, по тому же адресу. Ты ведь знаешь. А ежели забыл — найдешь вот здесь. — Дядя Никита показывает на грудь там, где находится внутренний карман.
— Брось думать о смерти, — говорю я ему, — если мы выжили в этом доме в ноябре, то сейчас-то и подавно останемся жить.