Сергей Голубов - Снимем, товарищи, шапки!
Но первого декабря Карбышев не ходил по бараку, не занимался гимнастикой, не ел и не спал. Он весь день пролежал на койке с открытыми глазами. Первое декабря… Карбышев старался представить себе, что сегодня делается в Москве, на Смоленском бульваре, там, дома, без него. Сегодня день рождения младшей дочери Тани. Сегодня ей пятнадцать лет… Пятнадцать… И в этот день между ним и дочерью…
О, сколько их, железных километров,Ложится через эту дальПо следу волчьих стай,По свисту вьюжных ветров,По блеску пламени и льда!Как далеко!Как далеко!И все жеЗдесь, в этой сумрачной дыре,Зачеркнуто – на что это похоже? —Сто с лишним дней в календаре!
Откуда вдруг проснулись в памяти эти давным-давно забытые стихи? Откуда они? Из «Чтеца-декламатора»? «Не знаю, – думал Карбышев, – да и не все ли равно… Что же сегодня там, в Москве, с моими милыми? Что с ними?» И слезы, неслышно выбежав из открытых глаз, останавливались и холодели на бледном, неподвижном лице.
………………………………
Кроме холода, пленных донимал помощник коменданта полковник Заммель. Он появился в Хамельбурге сравнительно недавно из Молодечненского лагеря, где занимал такую же должность. Вместе с ним переехала из Молодечно тамошняя атмосфера мелких придирок, наглой ругани, обысков и бесконечных проверок. При Заммеле состояли два унтер-офицера. Один – болтливый толстяк. Сперва он усиленно рекомедовал себя старым социал-демократом со станции Виллинген, а потом нашел нужным изменить редакцию и превратился в старого коммуниста из города Нейштадт. Второй унтер-офицер был самый настоящий «форкемпфер»:[21] глуп, исполнителен и беспощадно суров. Однако и он тоже прикидывался коммунистом. Хотя ни первому, ни второму никто не верил ни в едином слове, но оба они с тупым упорством подбивали пленных на побег в Швейцарию, расписывая наилучшие маршруты через Шварцвальд и даже обещая адреса.
…Зима перевалила за январь. Небо то сдвигало, то раздвигало клочкастые вихры тумана. Белые волны ползли по земле, клубясь в кустах и ватой обвисая на деревьях, – начиналась весна. Лагерная одежда вбирала влагу из воздуха с жадностью губки. К вечеру, когда туман разрывало ветром в лохмотья, одежда пристывала и делалась твердой, как арбузная корка. Заключенные заболевали и умирали сотнями. Так продолжалось до марта, когда вдруг потеплело, деревья зазеленели и в полях загорелся желтый цвет ромашки.
Вопрос о побеге из лагеря существовал не только в воображении эсэсовцев. Когда заммелевские провокаторы начинали болтать на эту тему, их старались не слушать, отвертывались от них, отходили в сторону. Но, когда об этом заговаривал Карбышев, молодежь превращалась в слух. Мысли Карбышева были просты, ясны и в высшей степени увлекательны.
– Сражаться за фашизм – значит вместе с ним совершать преступления. Сложить руки и ждать, чем кончится – значит помогать фашизму. Что же остается? Борьба. Вот наши принципы: во-первых, не работать на гитлеровцев и, во-вторых, при первой возможности бежать. Мне за шестьдесят, но и я рискнул бы. Вам же, молодым людям, стыдно не думать о побеге…
И хамельбургская молодежь мечтала, строила планы, прятала сухари и маргарин. Ждали весны. Наконец она пришла. Но тут возникли слухи, будто Швейцария возвращает беглецов в Германию. Из восточных концентрационных лагерей можно было подаваться в сторону Польши, к Августовским лесам, в партизанское царство. А для хамельбургских пленников существовало одно-единственное направление – чешская граница. Пусть и там немцы. Но все-таки это не Германия. И туда, к этой границе, с первых дней весны были обращены все помыслы узников.
* * *Пленных выстроили на Appelplatz,[22] и здесь они стояли с утра до обеда. Значит, были предатели. Кто они? Где они? Повальный обыск, неожиданно произведенный ночью по баракам, раскрыл всю картину подготовки к побегу в Чехию. Отыскались припрятанные продукты, топографические наброски, обнаружилось горло подкопа, прикрытое железным листом перед печкой в шестнадцатом бараке, и дощатый водоотвод из мокрого земляного колодца. И вот на плацу – перекличка за перекличкой. Старшины рабочих команд бегают со списками в руках. В дурацкой суматохе проходят часы. Наконец появляется полковник Заммель. Скрипя своей пружинкой и пощелкивая о сапог резиновым хлыстом со стальным прутиком внутри, он проходит раз двадцать по фронту, приговаривая:
– Мне противно видеть эти лица. Для меня оскорбительно смотреть на них…
Раздается громкая команда, все замирает, и по плацу, направляясь прямо к пленным, вышагивает набитая ватой молодецкая фигура коменданта. Генерал фон Дрейлинг останавливается, одышливый и грузный, но подтянутый по всей форме. Глаза его белы от бешенства; на углах губ – пузырьки пены. Он дрожит от ярости и кричит по-русски:
– М-мерзавцы! Я прикажу немецким солдатам бить вас кулаками, прикладами, ногами – чем попало и по чему попало. Вы так подло виноваты, что не заслуживаете ни малейшего снисхождения. Вы не военнопленные, а… большевики. Вы свиньи, свиньи, свиньи!..
Он задохнулся и с трудом перевел дух.
– Что было бы, если бы кому-нибудь из вас удалось бежать! Я не хочу об этом думать. Но не убежит ни один! Ни один! Таких, как вы, я бил раньше по зубам. Вы все…
– Дрейлинг! – прозвучал спокойный голос Карбышева. – Зачем вы врете? «Таких» вы никогда не били…
Комендант сделал непроизвольное движение, какое делает слепой человек, с ходу наткнувшись на препятствие, – отпрянул и метнулся в сторону. Багровое лицо его зажглось огнем стыда.
– Взять его! – прокричал он. – В карцер!..
Через сутки две партии военнопленных, имевших отношение к делу о неудавшемся побеге, были выведены из лагеря Хамельбург на станцию того же названия, километрах в четырех от города, посажены в товарный поезд и отправлены в Дахау.
* * *История с предупрежденным побегом резко изменила лагерный режим в Хамельбурге. Репрессии опрокинулись на заключенных, придавили их, сковали железной системой принуждений. Пленных перевели из больших в маленькие комнаты. Где прежде размещалось два-три человека, там теперь ютились пять-шесть. Отобрали одеяла. Неимоверно участились общие проверки. Они происходили теперь не реже трех раз в сутки и сопровождались бессмысленно-утомительными церемониями, вроде предъявления каждым заключенным своего номера и записывания его в особую книгу. На проверке производился еще и устный пересчет, не один раз, а по крайней мере четыре или пять. Кроме того, дважды или трижды в неделю делались повальные обыски. Пленных выводили на плац, выстраивали в две шеренги и обыскивали. Одновременно такая же работа шла в бараке – искали в подушках, матрацах, в стенах и под полом. Все это тянулось часами. Наконец: «Wegtreten in die Blöcke!».[23] Отобрали подушки. Заключенные стали спать, положив под голову сабо.[24] Режим с каждым днем делался все тяжелее и тяжелее. Но общая масса пленных держалась стойко. Не сомневались, что рано или поздно безобразие кончится. Отлично знали также и то, чем оно кончится. Передавали друг другу слова Карбышева о неудавшемся побеге:
– Собственно, что замышлялось? Хотели выскочить из вагона железнодорожного поезда, который полным ходом мчался под откос. Это и был побег.
* * *Линтварев был похож на охотничью собаку, потерявшую след: растерян, жалок и без толку тыкался туда и сюда. Бойкот, объявленный ему судом чести, действовал на него странно. С одной стороны, Линтварев жестоко терзался позорной исключительностью своего положения: спросишь – не ответят; протянешь руку – отвернутся. С другой – чрезвычайно болезненно ощущал, как прямое следствие бойкота, свою совершенную беспомощность в борьбе за жизнь. Бороться за жизнь в этом проклятом лагере можно было только дружно, проталкивая подходящего человечка в повара или по-товарищески пристраиваясь к кухонному котлу. Борьба за повара, борьба за кухню – это и есть борьба за жизнь, ибо непрерывно снижавшийся паек был явным образом рассчитан на физическое уничтожение пленных. Перспектива одинокого угасания ужасала Линтварева. Была еще и третья сторона в этом печальном деле: Линтварева окружало множество соблазнов. Полковник Заммель объявил о формировании из советских военнопленных каких-то «отрядов» и о возможности для желающих вступить в какую-то «трудовую партию». Линтварев понимал, в чем настоящий смысл этих мероприятий, и не делал в желательном для Заммеля направлении никаких шагов. Но вместе с тем он ясно видел, как люди, записавшиеся в «отряды» или вступавшие в «партию», сразу начинали получать пищу из особого, улучшенного, котла, обмениваться приветствиями с офицерами и курить сигареты с золотым пояском. Стоило этим людям немножечко сойти с прямого пути, как тут же разрешался для них кризис страдальческого существования в лагере. Буря тревожных колебаний свирепствовала в душе Линтварева. Он хотел быть честным. Но не хотел умирать с голода. Бойкот чем-то удерживал его от гибельных решений, – вероятно, надеждой на возвращение к товарищескому общению; чем-то толкал на окончательный разрыв с прошлым, – отчаянием, обидой, ночными слезами втихомолку. В конце концов Линтварев пришел к выводу: ни в «отряды», ни в «партию» он, конечно, не пойдет; но если возникнет какая-нибудь другая «приличная» возможность улучшить жизнь, тогда… тогда он посмотрит. Такая возможность возникла.