Вен. Андреев - Партизанские встречи
За всё время нашего пути на запад по оккупированной Украине меня не одолевали с такой силой горькие мысли, как в этот час. У меня ведь тоже есть сын. Он уже взрослый, командир Красной Армии, где-то воюет. Но, может быть, уже и отвоевался… И не его ли укрыла здесь, под этим курганчиком, на краю которого я стою, заботливая рука Володьки? Я нагнулся, прижал Володькину голову к своей груди.
— В сумке у него была газета, — снова заговорил мальчуган. — С портретом товарища Сталина. Я спрятал газету. Дядька пришел домой, я и отдал газету ему. Днем он её прячет, а по вечерам мужикам читает.
Ветер дул всё сильнее и сильнее. Холодные брызги дождя били в лицо, кололи, как иглы. За деревней в густых сумерках раздался глухой выстрел.
— Это не немцы, — успокоил нас мальчик. — Это наши стреляют. Мальчишки патроны на огне пробуют. В поле много патронов. Дядька говорит: «Патроны собирайте, пригодятся», — а они, вишь, баловством занимаются. Немцев тут к ночи не бывает.
— А днем бывают?
— Бывают. Утром десять жандармов прискакали. Собрали мужиков на сходку: «Хлеб молотите, хлеб нужен!» Молотарку заставили на гумно свезти… А мужики решили — не будем молотить — сами молотите!
Через голый вишневый сад Володька провел нас мимо дома прямо к амбару. Под навесом мы увидели двух мужчин. Они сидели на чурбанах.
— Добро пожаловать! — приветствовал один из них, коренастый, лет сорока. Он подал мне холщовый кисет, похожий на вырванный из старого пальто карман. — Курите на здоровье. Табачина перший сорт, берет до печёнок, як скаженный чёрт!
Это и был Володькин дядька, Федько. Он походил на человека, только что вышедшего из парикмахерской причесанные назад волнистые русые волосы, чисто выбритое обветренное лицо, в новом черном полупальто нараспашку, в белой, с вышитым воротником, рубахе. При виде его мой радист так потер ладонью длинную щетину на своем лице, что и я почувствовал нестерпимый зуд. Мы давно уже не брились, не мылись.
Рядом с Федько сидел старик с густой седеющей бородой. Ему было около шестидесяти. Звали его Мироном. Он был одет в самотканный грубошерстный армяк, подпоясанный веревкой. Голову его прикрывал поношенный и замаслившийся армейский картуз, надетый на самую макушку, из-под картуза на лоб и на уши спускались пряди длинных седых волос. Мирон тоже достал кисет и набил табаком трубку. Трубка была сделана из картошки. Она сморщилась, и когда Мирон прикуривал от спички, табак в трубке трещал, как соль на огне.
Мы закурили. Володька пристроился на снопе соломы рядом с бородачом, свернулся калачиком, сладко зевнул и вздрогнул всем телом. Федько спросил:
— Озяб?
— Не дюже. Ветер скаженный.
— Иди, иди, переоденься.
Володька побежал в хату, откуда доносился детский плач и невнятный говор женщин.
Федько, видимо, чувствовал себя хозяином в селе. Он вел разговор так, что было ясно: допрашивает, желая, видимо, выведать, какой мы части, где мы попали в окружение, куда идем. Я ответил ему просто:
— Ничего мы тебе, Федько, не скажем: права не имеем.
Он понимающе кивнул.
Ночь спустилась на деревню. Ветер пригнал тяжелые черные тучи, и дождь полил, как из ведра.
— К утру разгонит, проклятый, — проворчал Федько и куда-то ушел из-под навеса. Я удивился: почему он клянет ветер, угрожавший разогнать тучи, когда нам нужна хорошая погода?
А ветер неистовствовал, он рвал соломенную крышу амбара, шумел в голых вишнях сада, остервенело стучал калиткой, бросал на землю новые потоки дождя.
— Вот так и живем — ни земли, ни неба не видим… Только в ушах шумит, — проговорил Мирон.
Федько вернулся минут через десять с лампой в ведре, закрытом сверху мешком, прошел в амбар. За ним прошмыгнул Володька. Под навесом запрыгали тусклые блики.
— Ну, страннички, проходите, — пригласил Федько, — не обессудьте за прием. Рад бы в дом позвать, да там и плюнуть некуда — впритирку живем, как селедки в бочке.
Вошли в амбар, который давно приспособили под жилье. Сусеки переделаны в нары, а нижние их выступы, из которых когда-то выгребался хлеб, приспособили для сиденья. В углу стояла железная печка, рядом — стол, сбитый из неоструганных досок.
Мирон затопил печку. В трубе зловеще заревело. Поставил на печку большой чугун картошки. Федько выкладывал на стол хлеб, соленые огурцы, капусту.
— Трубку не свари, — пошутил он.
— А она уже готова: испеклась, — ответил Мирон. — Другую делать надо.
— А я вам новую приготовил, — сказал Володька и подал Мирону сделанную из картошки трубку. По правде сказать, это ещё не была трубка. Это была самая обыкновенная сырая картошка с высверленной ножом серединой и с маленьким отверстием в боку, в которое Мирон вставил деревянный чубук.
— Удобная штука, — сказал Мирон, набивая трубку. — Бумаги нет, а картошки пока хватает.
— Не обзавестись ли и нам, хлопцы, такими трубками? — сказал я своим радистам.
— А я сейчас сколько хотите трубок вам наделаю, — отозвался Володька.
Он перерезал пополам картошки, проворно высверливая их ножом. Только вместо деревянного чубука Володька предложил мне стебель камыша. Трубка действительно оказалась удобной. Дым хотя и припахивал сыростью, но ничего, сходило…
В амбаре стало тепло, и мы пристроили нашу одежду на просушку. Я сидел у дверцы печи. Жар хватал за лицо, прогревал гимнастерку, щекотал. После обильного ужина клонило ко сну. Радисты залезли на нары и вскоре захрапели. А мне спать и в эту ночь почти не довелось. Она прошла в разговорах, сблизила нас с Володькой, с его дядей и с Мироном, и если бы я получил задание начинать партизанские действия на Полтавщине, я, вероятно, заложил бы базу неподалеку от деревни Локоть, хотя место для этого было не очень-то подходящее — голая степь.
Никто, конечно, не поручал Федько оставаться в тылу врага. Произошло это само собой. Бригадиру колхоза поручили эвакуировать гурт скота на восток, а потом продолжать работу в одном из уральских колхозов. А он мечтал попасть на фронт, хотя давно уже из-за близорукости был признан негодным к военной службе. Ему не удалось ни эвакуировать скот, ни уйти на фронт… Долго бродил Федько в окружении и вынужден был вернуться домой. Очки он потерял при бомбежке.
— А скот? — спросил я Федько. — Куда скот девался?
— Скот? По программе со скотом поступил. Часть войскам отдал, часть крестьянам, а часть…
— Нож в пузо, и кишки вон, — перебил его Володька. — Фашисту, что ли, оставлять!
— Ишь ты, какой прыткий, — ухмыльнувшись, сказал Федько. — Не совсем так, но…
Он не договорил, опять достал грязный кисет, пошарил по карманам, отыскивая бумагу, но так и не закурил, сунул кисет в карман.
— А ну-ка, достань мне свою газету, — обратился он к Володьке.
Малыш взобрался на нары и из-под стрехи вытащил лоскут кожи, свернутый в тонкую трубку, в которой была газета. Федько развернул её. Я увидел портрет Сталина.
Это была «Правда» от 3 июля 1941 года. Точнее сказать, половина газеты — первые две полосы с выступлением Сталина по радио.
— «Товарищи! — начал читать Федько, и голос его задрожал: — Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!»
В амбаре установилась строгая тишина. Лишь ревело в трубе — то жалобно и протяжно, то сурово и угрожающе, да попрежнему шумел соломой ветер на крыше…
— Дай мне газету, — сказал я Федько. Он посмотрел на меня и перевел взгляд на Володьку.
— Только не насовсем, — встревоженно сказал Володька.
Федько передал мне газету, и я продолжал её чтение. Я прочитал газету от начала до конца. И Федько, и Володька, и Мирон слушали так, будто слышат впервые, хотя знали речь Сталина почти наизусть. Когда я закончил, Федько сказал:
— Мучает враг Украину. В подземелья, в казематы, в тюрьмы гонит наших людей. А ничего этим не добьется. Партия всегда с нами… Вот она — правда партии. Она, — Федько положил большую руку на грудь, — она у каждого из нас вот здесь. Наше дело правое… Победа будет за нами!
Побарабанив пальцами по столу, он тихо запел:
А недовго на цим свитиКатам пануваты,Встане правда, встане воля…Пидожди, мий братэ.
Мы долго молчали. Федько поднялся и вышел во двор. Он недовольно там свистнул:
— Так и есть — разгонит. Уже небо на востоке светлеет… И заморозит порядком.
— Что ж в этом плохого? — сказал я. — Идти будет легче.
— Вам-то будет легче, — ответил Володька, — дядько за хлеб беспокоится: молотить гады заставят…
Он взял из моих рук газету, бережно разгладил загнувшийся угол, сложил ее вчетверо и снова закатал в кожу.
— В другое место спрячу, — пояснил он. — А то вдруг немец да спалит амбар, ну и пропало тогда всё. Она мне дороже всего на свете…