Валерий Поволяев - Лесная крепость
Ещё через час устроили привал с ночлегом – Чердынцев дал людям возможность отдохнуть до утра. Некоторое время он сидел у дяди Коли Фабричного, которого сняли с санок и положили на лапник, слушал, как тот сипит дыряво, с трудом, жалел, что далеко до Нади – Наденька бы живо сообразила, чем можно помочь раненому.
Он склонился к Фабричному – может, тот что-нибудь скажет, попросит воды или курева, но нет, ничего тот не говорил, только сквозь крепко стиснутые зубы наружу просачивался сдавленный стон, да ещё было слышно, как у дяди Коли что-то сильно хрипит внутри, булькает, клокочет, словно бы в нём прорвало какую-то жилу и теперь в дырку выхлестывает, булькая глухо, то ли кровь, то ли вода, то ли ещё что…
В разных концах поляны, которые партизаны облюбовали себе на ночлег, Чердынцев поставил двух дозорных, одного с одной стороны, второго с другой, чтобы их не захватили врасплох, кинул под себя несколько еловых лап и смежил глаза.
Несколько минут он ещё держался, боролся с сонной вялостью, фильтровал звуки, доносившиеся до его уха, пробовал по ним понять, что происходит вокруг и есть ли в ночной жизни леса что-нибудь опасное для партизан, вдыхал щекотный смолистый дух хвои, а потом сдался – не устоял, погрузился в плотный тёмный сон. Устал он очень, потому и не удержался.
Спал провально, будто нырнул в глубокую воду и лёг на дно, ни одного светлого пятна не увидел, очнулся от того, что кто-то тряс его за плечо.
Схватился за автомат – автомат находился рядом, вспышка тревоги, стремительно возникшая в нём, прошла. Он открыл глаза. Вначале ничего не увидел, потом в угольно-тёмном поле прорезался светлый круг, а посреди его – лицо маленького солдата.
Ломоносов продолжал трясти его.
– Товарищ командир, а, товарищ командир…
Чердынцев пошевелился, ощутил, как остыли, окаменели у него плечи, в мышцы натекла тяжесть.
– Ну? – Лейтенант застонал, в следующее мгновение задавил в себе стон, приподнялся. – Что случилось?
– Дядя Коля Фабричный помер…
Сна как не бывало, вместе со сном стряхнуло и сковавшую мышцы тяжесть, и ознобную боль, рождённую холодом.
– Как помер? – неверяще пробормотал Чердынцев.
– Я посты менял, подошёл к Фабричному проверить, как он, а дядя Коля лежит с открытыми глазами, холодный… Уже остыл.
– Эх, дядя Коля, дядя Коля… – сожалеюще прошептал Чердынцев, больше ничего сказать не смог, все слова словно бы пропали – ни в голове их не было, ни на языке. Лейтенант приподнялся, выбил в кулак застрявший в глотке кашель. – Сколько времени там накрутило?
Ломоносов глянул на дешёвые трофейные часики – очень красивые, – которыми обзавелись все разведчики, но ненадёжные.
– До подъёма ещё ого-го сколько – два часа. Десять раз можно выспаться. Что с дядей Колей делать будем? С телом то есть? – Вид у Ломоносова сделался виноватым, будто он проглядел что-то и упустил Фабричного.
– Повезём в лагерь. Там похороним. На партизанском кладбище.
– Есть похоронить на партизанском кладбище, – коротко, по-военному, будто дело происходило в действующей части, произнёс Ломоносов и исчез.
Чердынцев ощутил, как некая – впрочем, вполне понятная – обида перехлестнула ему глотку, дыхание забила мокреть, он попробовал вспомнить лицо Фабричного и не сумел, хотя видел его всего полтора часа назад, оно неожиданно стёрлось… Какие-то причуды бесовской силы. Если, конечно, такая сила существует, поскольку Чердынцев, как комсомолец, в бесовщину не верил.
Впрочем, наваждение скоро пройдёт, и лицо дяди Коли, увядающее, с пучками морщин под глазами вспомнится, и его испытующий, чуть насмешливый, исподлобья взгляд, и дела его, сотворённые во благо, – всё это будет жить в отряде. Пока отряд будет жив, будет жить и дядя Коля. Как же они потеряли Фабричного? Лучше бы оставили его в лагере. С другой стороны, останься Фабричный в лагере, были бы убиты другие. Судьбу не обмануть, если уж она решила ущипнуть партизан, то сделает это обязательно, своего не упустит. Эту чертовку не провести…
Чердынцев вставать не стал, хотя надо было бы, но дядю Колю этим не оживить, поэтому он перевернулся на другой бок, пытаясь улечься поудобнее, но ничего из этого у него не получилось, и лейтенант замер горестно, в неудобной позе, скорчившись, подтянул к подбородку колени и, подхватив их обеими руками, ощущая холод, проникающий в него снизу, и совсем не беспокоясь о том, что холод этот может оказаться опасным. В таком онемении пролежал до той минуты, когда надо было поднимать партизан.
Он включил фонарик, осветил циферблат часов, спрятавшихся глубоко в рукаве, поскрипел колёсиком завода. Пора. Над ним склонился Ломоносов.
– Разжигай костры, – приказал ему Чердынцев.
Ломоносов, будто дух бестелесный, растворился в темноте. Через несколько минут на поляне затрещал, заухал подпаленный спичками лапник, горел он сильно, громко, словно порох, быстро раздвинул черноту ночи, осветил неровные обледенелые стволы деревьев. Кругом зашевелились присыпанные снегом люди. Лес ожил.
Послышались ахи, охи, кашель, чихи, негромкие стенания: ночёвка на морозе – штука непростая, обязательно оставляет какой-нибудь след. Чердынцев обошёл людей – все ли живы? – свернул немного в сторону, зачерпнул ладонью снега, бросил себе в лицо и чуть не охнул от неожиданности – мёрзлый снег огнём опалил щёки и лоб. Лейтенант, морщась, растёр его. Холод сменился жаром, горсть снега привела Чердынцева в себя.
– Ах, дядя Коля, дядя Коля… – пробормотал он глухо и печально и пошёл снимать посты. Ощущение утраты, конечно, пройдёт, но это будет нескоро.
Едва он углубился в черноту леса, как послышался свист и раздалось короткое, как выстрел, предупреждение:
– Стой!
Лейтенант остановился. Позвал часового:
– Игнатюк!
– Так точно, товарищ командир, я это.
Игнатюк устроился капитально, с умом – сразу видно хозяйственного человека, – вырыл себе в снегу гнездо, накидал в него мягких еловых лап, расположился в нём удобно, прикрытый деревом. Обзор из гнезда был прекрасный, во все стороны, по всему кругу, отличный обзор, отметил Чердынцев, похвалил про себя бойца, спросил, окутавшись мелким, на глазах превращающимся в мелкую морозную пыль парком:
– Ну что, Игнатюк, тихо?
– Волки пару раз подходили, и всё. Больше ни единой живой души.
– Значит, не полезли немцы за нами… Это хорошо.
– В лес они в ближайшее время вряд ли сунутся, товарищ командир. Они теперь будут ждать подкрепления и лишь потом проведут какую-нибудь операцию. Да и то с опаской.
– А что волки?
– Ничего. Как подошли, так и отошли. Повыли немного с голодухи и успокоились.
– Когда они чувствуют запах оружия, горелого ствола, то не нападают, опасаются. Это давно подмечено.
– И людей много. Если бы был один человек – навалились бы, это я по себе знаю, а так… – Игнатюк развёл руки в стороны. – Кишка тонка и зубов во рту маловато.
– Иди, попей чайку, Игнатюк, я за тебя пока постою… Через пятнадцать минут уходим. Ломоносову скажи, чтобы подменил второго часового.
Игнатюк по проторённому следу отправился к костру. Чердынцев остался один и, едва под ногами Игнатюка стих противный визгливый скрип снега, услышал волчий вой. От него по коже даже блохи заскакали – бесшабашные весёлые блохи, – виски сжал болезненный твёрдый обруч. Чердынцев невольно провёл пальцами по стволу автомата, словно бы проверял, на месте ли оружие, прислушался к вою.
Выли волки недалеко, в трёх сотнях метров от ночёвки людей, заводилой в стае была, судя по всему, волчица, голос у неё был хрипловатый бабий, словно бы у отжившей свой век сельской женщины, но, несмотря на годы, не собиравшейся сдаваться, ей вторили три «сеголетка» – молодые волки, судя по всему, её сыновья. Вместе получался хор, от которого мороз мог побежать по какой угодно коже, даже слоновьей.
Но в такую ночь – извините, в такое утро, хотя рассветом ещё не пахло – незамеченными подойти к лагерю им не удастся. Выдаст снег, прокалённый, скрипучий, он визжит не только под ногами людей – визжит даже под лапами волков.
Волчья песня повторилась снова, на этот раз звери переместились ближе к партизанам, уселись кружком подле какой-то остекленевшей ёлки и завыли опять. Тоскливо, громко, на длинных протяжных нотах, будто несчастные музыканты, потерявшие в этой жизни всё, с волками даже ветер, привыкший властвовать в этом краю, не посмел соперничать – посчитал, что волки сильнее его…
Неожиданно прозвучала короткая автоматная очередь, смахнула волчий вой, будто стакан со стола, – вой мигом угас. Кто стрелял? Неужели немцы? Всё-таки рискнули ввязаться за ними в погоню? Чердынцев вгляделся в темноту – не шевельнётся ли там что, не появятся ли люди?
Морозный воздух втиснулся ему в глотку, ошпарил изнутри рот и ноздри, лейтенант скорчился, чтобы не закашляться, сдавил пальцами кадык. Кашель так и остался в нём, похоронил он его…