Олег Рябов - Четыре с лишним года. Военный дневник
Самолёт приземляется на дозаправку. Мы сидим на аэродроме, пьем пиво.
Снова в воздухе, под нами проплывают серые поля Белоруссии, где-то слева в туманной дымке виден Минск, а дальше идут леса. И вдруг, в какой-то момент самолёт идёт на снижение, появляется лётное поле, говорят – Внуковский аэродром.
К вечеру красивый ЗИС мчал нас к зажигающимся огням столицы. Радостно билось сердце!!
1941–1946
Мне приходилось видеть и руины Карфагена и Самарканда. Я осматривал омытые кровью твердыни Соловецких островов и Дубровника. И, как на спиле старого дерева легко можно разглядеть годовые кольца, я различал лишь столетние кольца кровопролитий.
Попытка пройти дорогами отца – бессмысленна, уже по одной лишь причине, что нет мотивации.
То есть нет такой мощной мотивации.
Праздное любопытство, авантюризм, удовлетворение собственного тщеславия? Может быть!
Но эти строки последние, которые я пишу для этой книги. И я могу честно ответить, что во всех небольших сценках и эпизодах, описанных во второй части этого эссе, я ощущал фантомную боль.
Объясняю: во всех описанных ниже эпизодах мне мнилось, что мы с папой рядом.
Но мне хотелось пройти дорогами отца 1941–1946 гг. рядом с ним и ощущать его рядом с собой в моих несуразных, а подчас смешных поездках.
Потому что, если ты сумеешь постоянно ощущать дорогого тебе человека рядом (а этому надо учиться!), жизнь будет постоянным праздником.
И фантомные боли останутся в фантомном мире.Часть 2. Фантомные боли
«…КРАСИВО, ВСЁ КРАСИВО, НО Я ВСЁ БЫ ОТДАЛ, ЧТОБ ПРЕКРАТИТЬ ОСМОТР ЕВРОПЫ. С КАКИМ БЫ УДОВОЛЬСТВИЕМ Я УЕХАЛ БЫ В ГРЯЗНЫЕ, ЗАХУДАЛЫЕ РОДНЫЕ ГОРОДА».
(Из письма отца 19.7.45)
Послевоенные вальсы
Наши отцы возвратились с войны,
И во дворах закрутились пластинки:
Свадьбы – фокстроты… и вальсы – поминки,
Словно далёкие светлые сны.
И до сих пор они эхом во мне —
Эхом, которое не о войне.
Их сосчитаешь по пальцам,
Послевоенные вальсы.
«Синий платочек» и «Ночь коротка…» —
Крутят винилы крутые вертушки.
Спят самолёты, спят танки и пушки,
Спит в берегах под горою река.
Только не спит во дворе радиола —
Полночь и болью пронизанный голос
Где-то во мне отозвался
Эхом забытого вальса.
Как поделиться мне с сыном своим
Светлой и сладкой далёкой печалью,
Что меня греет, бывает, ночами, —
Музыкой, что была после войны?
Вот уже светится текст караоке —
Значит, мы снова не одиноки:
Послевоенным эхом остался
Текст позабытого вальса.
Хочется поговорить
«Нам теперь второй оклад марками платят, только не нужны они, разве после войны в Берлине… приступы тяжёлой гнетущей тоски все чаще находят на него и терзают душу».
(Из письма отца 31.03.45)
Как хочется поговорить с папой. Проснусь ночью: он молчит, и я молчу. Так и молчим: он там молчит, а я тут молчу. Ведь я был внимательным – всё слушал, всё помню, а делал, наверное, не так, как он хотел. И получилось совсем не то, чего ему хотелось. А может, и должно было получиться что-то другое.
Иногда даже возьму ружьё (а я уж и не стреляю), так, для видимости, для сближения душ и поеду в лес, туда, куда с папой на охоту когда-то ездил, в Елистратиху. Деревушка в пяти километрах от трассы, что идёт от Семёнова до Ковернина. Пять верст по грязи в сапогах, от столба до столба, выйдешь на красивый угор, вокруг двадцать домов, крепких пятистенков, и большое озеро-запруда посредине.
Самый красивый и большой дом посреди деревни егеря Юрки Заводова, у него и отец егерем был, застрелился по пьяни. Дверь закрыта – хозяин в лесу, на окошке – стрелянные гильзы да мусор какой-то. Пройду задами, огородом, мимо баньки чёрной – и в лес. Перейдёшь речку Улангерь, дойдёшь до старого столетнего скита, сядешь.
Сидишь – молчишь, и папа рядом где-то сидит, молчит.
Когда я его потерял, мне было тридцать.
А когда ему было тридцать, он потерял всё!
44-й год! Друзей закопал, веру не нашёл, Родина позади осталась.
Как хочется поговорить с папой!
Помню: с Козленца как-то выбирались, заблудились, восемь часов плутали, дождь сечёт, а он мне говорит: «Отогни обшлага с сапог-то – пусть обветрят чуток!» Вышли к Ключам, километров за двадцать от Татарки. Баньку нам соорудили, самогоночки плеснули, на печи местечко отвели. Утром – как ни в чем не бывало.
Как бы мне с ним поговорить-то. Неправильно! Просто помолчать и знать, что он тебя понимает!
Говорят, души умерших часто облетают те места, где им хорошо было. Вот я в лес-то и повадился. А может, это не то место, где ему хорошо было? Просто спокойно?
Может, я с ним столкнусь там, где ему было хорошо!
Берлин – вот та точка, где папа не выкопал ни одной могилы для своих друзей, а победителем, пусть хоть в 1968-м, себя почувствовал!
Я прилетел в Берлин 9 Мая. Праздника там и в помине не было.
В новых для меня городах я привык для начала посещать местные кладбища и «блошиные рынки». Ну, вместо кладбища я попал на мемориал жертвам холокоста из чёрных и серых, холодных уродливых глыб, установленных на месте бывшего бункера руководства фашистской Германии. Ничего мне в нём не понравилось: даже заблудился. А берлинская «толкучка» меня подтолкнула к дикой провокации, за которую я чуть было жестоко не поплатился.
Захотелось мне на память о посещении осиного гнезда, породившего коричневую заразу, купить какой-нибудь амулетик с непристойной символикой, то есть свастикой. Но лишь стоило мне шёпотом произнести сакральное слово «Хакенкройц», как тут же я услышал не только пшики, крики и визги, но и противный свисток. Лишь одна добрая душа со славянской простотой крикнула мне через всю свою дурь: «Беги!»
Я бросился сломя голову вдоль аллеи, да ещё получил дополнительно под зад тяжёлой ногой, когда выбежал на специальную велосипедную дорожку.
Кто может спасти простого русского мужика в чужом городе, кроме красивых русских баб? Соня и Надя работали проститутками в двух маленьких официальных борделях «Эдем» и «Соня», которые находились рядом с моим маленьким отельчиком в районе Шароттенбурга, это один из самых дорогих и фешенебельных районов города, излюбленный успешными людьми, в том числе и нашими бывшими согражданами.
В Германии официально разрешена проституция, и я знал в лицо этих девочек, с которыми, бывало, выкуривал по сигаретке в ожидании экскурсионного автобуса. Но чёткое соблюдение инструкций или субординации никогда не позволяли им чего бы то ни было неприличного по отношению к нашим туристам.
Но тут Соня и Надя подхватили запыхавшегося меня под руки, и, руководимые каким-то родственным седьмым преступным чувством, спасая от беды, втолкнули в свой подъезд. Я им был безумно благодарен, узнав, что шутки с нацистской символикой караются по местным законам очень сурово. Девочки приехали сюда на заработки с Украины, я порадовал их напоследок:
– Мой папа, пройдя пол-Европы, считал, что только польки, да и то, если их нарядить, и вы, украинки, можете конкурировать с русскими женщинами. Девушки же других стран ему казались некрасивыми, нескладными, и он был уверен, что никто из фронтовиков не оженится за границей. А вот один из его друзей не вернулся домой, найдя свою судьбу в Закарпатье – женился на хохлушке.
Девчонки хохотали.В Берлине, в городе, где все две мои недели небо было стальным, мой папа не мог быть счастлив. Нет! Ах, как тоскливо, когда нет рядом родственной души, вот если бы была у меня родная сестра, она любила бы меня бескорыстной любовью, она погрустила бы вместе со мной. Считается, что дочери походят на своих отцов. Красивая, высокая, стройная была бы моя сестра.
Кафка в такси
«После ослепительных улиц Праги, этого «золотого города», как он назван в немецком фильме, я попал в…»
(Из письма отца 12.12.45)
В центре Праги в два часа ночи я стоял посреди пустынной большой площади и с содроганием вслушивался в хлопанье огромных плохо натянутых планшетов с чёрно-белыми портретами человека с измождённым лицом и пронзительным взглядом – Франца Кафки.
Вдруг на площадь вырулил здоровенный жёлтый старый «мерседес». Он встал перед гостиницей, и из открытой форточки высунулась типично грузинская весёлая большая усатая морда и с типичным «вай-вай-вай, ждёте меня, вы?» После чего грузин засовывает свою огромную кепку-аэродром, в каких ходили у нас в начале 60-х, назад в машину.
Прага была тёмная, почти без огней, фары «мерседеса» светили очень тускло, и только яркие желтые глаза грузина с буденновскими усами горели, освещая нам путь. Георгий оказался очень разговорчивым.
Я коммуникабелен и люблю поддерживать разговоры с водителями.
– А почему у вас весь город завешен портретами этого чёрного человека? Нельзя ли было его как-нибудь покрасивше нарисовать?