Василий Быков - Стужа
На это он не находил ответа.
От свежевыпавшего снаружи снега ярко блестели многочисленные щели между бревнами, сквозь них порой сильно задувал ветер. Азевич уже не закрывал глаза, в голове немного прояснилось, и весь он отдался слуху. К своему удивлению, за все время он не услышал ни одного человеческого звука, ни голоса, ни стука. Тихо, будто на хуторе. Но ведь это не хутор, это деревня, небольшая, правда, деревня, вроде под лесом. Теперь, когда от него немного отступила болезнь, он начал ощущать страх при мысли, что его тут может накрыть полиция. Или деревенские прислужники фашистов. Все-таки, наверно, не все здесь такие, как его тетка, есть и обиженные советской властью. Разве мало обижали? Только одни по войне забыли недавние обиды, а другие именно теперь их припомнили. Для этих бывший райкомовец Азевич как раз самая соблазнительная находка. Еще можно что-то и заработать на его голове. Нет, залеживаться ему здесь нельзя. Надо куда-то топать. Вот только куда?
Он немного повернулся в своем лежбище, прислонился лбом к холодному бревну. Сквозь узкую щель стал виден небольшой заснеженный кусок огорода с изгородью и далее гривка мелколесья – не того ли, из которого он вышел к этим сараям? Деревни отсюда не было видно – кажется, эта усадьба тут крайняя.
Может, он опять задремал, потому что не заметил, как возле появилась тетка. Тихонько заговорив, она опустила рядом с ним на горох небольшой узелок, стала его развязывать.
– Ну як жа вы тут? Трохи будто повеселели с виду. Горячка вроде отступилась, ага?
– Вроде отступила, – неожиданно слабым голосом проговорил он.
– Ну и хорошо. Ну и ничего. Даст Бог, и поправитесь. Вядомо ж, простуда, она на каждого может. Или какой грипп... Вон в прошлую зиму у нас грипп всю деревню выкачал... Тут вот принесла вам горячего молочка и это... с медом. Мед, он очень пользительный. К сватье бегала...
– Ты же не сказала там... Обо мне?
– Ну как же я скажу? Разве можно по теперешнем часе... Это ж, если дознаются, не дай Бог! И вам, и нам тоже...
– А у вас кто еще... дома?
– А бабка, мать моя. Ну и детки, две девочки. Сын Витя неизвестно где. В России был на учебе, у ФЗО этом, а теперь кто знает? Может, и живого нет, – пригорюнилась тетка, сразу изменившись лицом.
– А у вас эти, полицаи есть? – спросил Азевич.
– У нас нет, кому тут в полицию идти. Одни старики да бабы. А вон из Саковщины наведывается Петручонок-младший. Нацепил белый лоскут на рукав, дали винтовку, и ходит. Три дня тому назад приходил. Очень боялась, думала, может, дознались что... Про вас.
– Три дня? – удивился Азевич. – А разве я тут три дня уже?
– Вы же тут от среды, если помните. Как раз в среду я пришла за соломой, парсючку подостлать. А вы стонете. Аж спужалась...
– Постой... От среды? Так сколько же я пролежал?
– А восьмой день сегодня.
Это его удивило. Восьмой день, а он думал, дня два или три. Значит, хорошо его уложила болезнь. Значит, не простуда это, как бы не тиф... Но сегодня ему все-таки лучше, чем даже вчера. Жар вроде спал, была только большая слабость, хотелось лежать, не двигаться.
В это время где-то за воротами коротко гавкнул пес, и Азевич вздрогнул от неожиданности. Тетка, заметив это, объяснила:
– То ж Вурдулака.
– Кто?
– Вурдулака наш. Ну собака. Пришел и сидит. С утра где-то бегал, а теперь вернулся. Наверно, учуял, где я.
– Собака...
– Ну. Знаете, прибился с лета, может, из лесу притащился, такой отощавший, худой, пришел на подворок и лег. Слышу, куры закудахтали, подумала, может, лиса – летом было повадилась, трех курочек утащила. А то пес. Черный такой, большой. Я на него замахалась, взяла палку – не идет. Ну что делать? Дала хлеба – съел. И остался. Теперь куда я – туда и он.
– Не лает?
– Нет. Не брехучий.
– Так, может, пустите? Сюда.
– Нет, не надо. Он... к мужчинам какой-то недобрый. Это же летом на большаке, ну там, за лесом, наших пленных гнали... Ой, Божечка, сколько их там шло!.. По жаре, голодных. Которые обраненные, в закорелых бинтах... И немцы по сторонам с винтовками. Ну как-то пошли мы из села, вчетвером – племянница, ну и бабы. А у племянницы перед тем мужика смобилизовали, думала, увидит. Продуктов узелок прихватила. Стали мы возле мостка, на пригорочке, и правда – гонят! Идут – не идут, а бредут, тащатся. Которые падают, которых ведут. А если которого не возьмут, так немцы – бах! И готов. Стоим мы, глядим, боимся, что немцы прогонят. Но не прогоняют. И тут этот... Вурдулака прибежал, носится возле людей, побежит в одну сторону, в другую – очень встревоженный. А не лает, и немцы его не трогают. И тут – бах в одном конце, потом в другом. Это ж немцы стреляют, кто упал. В аккурат и возле мостка стрельнули одного. Бабы бросились вниз – лежит молоденький такой, с перевязанной рукой. А немцы кричат: нельзя, цурук! Ну мы назад, боимся. Немцы отошли, так этот Вурдулака – туда. Подбежал, холера, и кровь с травы лижет. Человеческую кровь, может, теплую еще. С травы, а потом с груди. Мы аж испугались, во так собака! Как пошли домой, он где-то побежал за колонной. Ну, думаю, пусть идет, зачем он такой? Аж надвечерком является, сильно хромает, подстреленный, что ли? Лег под вербой, лежит, только язык высалопил. И никуда не идет. Ну и остался. Оклемался как-то. Теперь не хромает.
Тетка рассказала, поправила на шее теплый платок, и Азевич не знал, что ей сказать. Пристрелить, наверно, следует такого пса. А может, и нет. Наверно, и собаки теперь такие, как люди, – покалеченные войной, бедолаги в бесприютной собачьей жизни.
– Что-то он к мужчинам недобрый. Как увидит где мужика, сразу шерсть дыбом. Наверно, дались ему мужчины. Особенно если в военном.
– Возможно.
Тетка принялась его кормить. Сначала супом из глиняной миски, из которой он зачерпнул три ложки и больше не смог. Потом заставила его выпить кружку теплого молока с медом. И он с огромным усилием выпил, хотя молоко опять не показалось ему вкусным. Он вконец устал от всей процедуры кормежки, лег на горох. Большой ломоть хлеба остался нетронутым на краю обвязанного марлей кувшина.
– А как же с хлебом у вас? – спросил Азевич. – Есть хлеб?
– Хлеб есть, – с удовлетворением в голосе ответила тетка. – Намолола на той неделе, испекла три буханки. Не то что в колхозе.
– Постой! – что-то припомнив, сказал Азевич. – А где намолола?
– Да в сенцах. На жорнах.
– А разве... жорны у вас не разбили?
– А, тогда! – догадалась тетка, что он имеет в виду. – Били. На три куска камень разбили. Лежали в крапиве. Да еще каждый день делали обход, проверяли, лежат ли там, куда бросили.
– Кто разбил? – сказал он и затаился, ожидая ответа.
– Да комсомольцы эти. И активисты. А мой Иван все равно молол. Смастерил такие обручи, составит камни и смелет ночью. А потом разберет и снова куски в крапиву. Там и лежат. Те придут, посмотрят, в тетрадке что-то пометят. Так и обходились, – тихонько засмеялась тетка, довольная своею с Иваном хитростью.
«Так и обходились! – подумал Азевич. – И теперь она кормит своим хлебом того, кто уничтожал жернова, бил камни. Или она не знает, не догадывается, кто он такой? Или не держит обиды на него и таких, как он? Недавних райкомовцев, комсомольцев, активистов? Что это за характер такой – незлобивый или безразличный к добру и злу? Что это – крестьянское, женское? Или национальное? Откуда это взялось, хорошо это или плохо? А вдруг эта незлобивость будет и по отношению к немцам? Покажется, что и немцы не хуже? Тем более что позволяют есть свой хлеб, который не позволяли есть большевики?»
– Я вам хлебца оставлю и молочка. А супчик подогрею и еще принесу. Пообедать. Так лежите, набирайтесь силы, – сказала она, вздохнула и пригорюнилась. – Может, и мой сынок где так лежит. Если живой. А может, и в земельке уже...
– Да нет, – попытался утешить ее Азевич. – Если молодой, так где-нибудь на фронте. Там все-таки Красная Армия, командование. Воевать будет.
– Хотя бы уж как-нибудь победили немца этого. А то прет и прет, – сказала тетка и трудно вздохнула.
– Победим, – откликнулся он с нетвердой уверенностью. – Не может того быть, чтоб не победили. И лучше жить будем. Справедливее, чем до войны. Все-таки классовая борьба кончится, врага не будет.
Тетка не очень проворно стала подниматься с гороха.
– Хотя бы не было. А то все враги да враги вокруг...
Азевичу показалось, что в ее словах таилось определенное сомнение в том, что сказал он. Но он сказал это искренне. Он очень хотел верить, что после всего пережитого до войны и в войну, когда выгонят фашистов, жизнь переменится. Все-таки люди, объединенные общим усилием, должны избавиться от классовой, партийной да еще какой там вражды и зажить по справедливости. Сколько же можно бороться между собой?
Вот только придется ли дожить до того золотого дня таким, как он? Впереди еще немало крови и страданий... Немцы... Правда, в этой деревне их, может, еще и не видели. Зато тут властвуют полицаи. А сколько в других деревнях этих полицаев? Особенно в больших. Уж об этом оккупанты позаботились, навербовали себе помощников. Тем более что вербовать было из кого, нашлось немало желающих. Как и тех, кто пошел к ним на службу по безысходности: или в партизаны, или в полицию. А также окруженцы, дезертиры, пленные из шталагов. Вот еще с кем воевать придется. Со своими.