Эрнест Хемингуэй - По ком звонит колокол
— Нет, — сказал Хоакин. — Но мне нравятся военные термины, с ними приказы яснее и дисциплина крепче.
— Вот этот придется тебе по душе, Inglés, — сказала Пилар. — Он у нас серьезный.
— Может, понести тебя? — спросил Хоакин девушку, обняв ее за плечи и с улыбкой заглядывая ей в глаза.
— Одного раза хватит, — ответила ему Мария. — Но и за то спасибо.
— А ты помнишь, как это было? — спросил ее Хоакин.
— Я помню, что меня несли, — сказала Мария. — А тебя не помню. Цыгана помню, потому что он меня то и дело бросал. Но все равно спасибо тебе, Хоакин, как-нибудь в другой раз я сама тебя понесу.
— А я хорошо помню, — сказал Хоакин. — Помню, как я держал тебя за обе ноги, а животом ты лежала у меня на плече, а твоя голова свешивалась мне на спину, и руки тоже там болтались.
— У тебя хорошая память, — сказала Мария и улыбнулась ему. — Я вот ничего не помню. Ни твоих рук, ни твоего плеча, ни твоей спины.
— А сказать тебе одну вещь? — спросил ее Хоакин.
— Ну, говори.
— Я тогда очень радовался, что ты висишь у меня на спине, потому что стреляли-то сзади!
— Вот свинья, — сказала Мария. — Верно, от того и цыган меня долго нес.
— Ну да, и еще от того, что ему приятно было подержать тебя за ноги.
— Мои герои, — сказала Мария. — Мои спасители.
— Слушай, guapa, — сказала ей Пилар. — Этот мальчик нес тебя очень долго, и в то время им было вовсе не до твоих ног. В то время на уме у всех были только пули. А если б он тебя бросил, он быстро добежал бы до такого места, куда пули уже не достигали.
— Я ему благодарна, — сказала Мария. — И как-нибудь в другой раз я сама его понесу. Дай нам пошутить, Пилар. Не плакать же мне от того, что он меня нес.
— Я бы тебя тогда охотно бросил, — продолжал дразнить ее Хоакин. — Да боялся, что Пилар меня пристрелит.
— Я еще никого не пристрелила, — сказала Пилар.
— No hace falta. А это и не требуется, — ответил ей Хоакин. — Из-за твоего языка тебя и так боятся до смерти.
— Что это за разговоры, — сказала ему Пилар. — Ты всегда был таким вежливым мальчуганом. Что ты делал до войны, мальчуган?
— А что я мог делать? — сказал Хоакин. — Мне тогда было шестнадцать лет.
— Но все-таки?
— Так, случалось иногда заработать на чужих башмаках.
— Чинил, что ли?
— Нет, чистил.
— Que vé, — сказала Пилар. — Чего-то ты недоговариваешь. — Она оглядела его смуглое лицо, гибкую фигуру, копну черных волос, вспомнила его походку с каблука на носок. — Почему же у тебя не вышло?
— Что не вышло?
— Что? Ты знаешь что. Ты и сейчас косичку отращиваешь.
— Должно быть, страх помешал, — сказал юноша.
— Фигура у тебя подходящая, — сказала ему Пилар. — Но лицо так себе. Значит, страх помешал? А в деле с поездом ты держался молодцом.
— Теперь у меня страха нет, — сказал юноша. — Прошло. Мы насмотрелись такого, что похуже и пострашнее быков. Какой бык может сравниться с пулеметом? Но все-таки, очутись я теперь на арене, не знаю, станут ли меня слушаться ноги.
— Он хотел быть матадором, — объяснила Пилар Роберту Джордану. — Но струсил.
— Ты любишь бой быков, товарищ динамитчик? — спросил Хоакин, открывая в улыбке белые зубы.
— Очень, — сказал Роберт Джордан. — Очень, очень люблю.
— А ты когда-нибудь видел его в Вальядолиде? — спросил Хоакин.
— Да. В сентябре, во время ярмарки.
— Я сам из Вальядолида, — сказал Хоакин. — Замечательный город, и люди там хорошие, но сколько же им пришлось вытерпеть в эту войну! — Лицо его потемнело. — Там у меня убили отца. И мать. И зятя, а вот теперь, недавно, сестру.
— Звери, — сказал Роберт Джордан.
Сколько раз уже он это слышал. Сколько раз видел, как люди с усилием выговаривают эти слова. Сколько раз наблюдал, как глаза наполняются слезами и голос становится хриплым, когда нужно произнести простое слово — отец, брат, мать, сестра. Разве сосчитаешь, сколько пришлось встретить людей, вспоминавших о своих близких именно так. И почти всегда это бывает неожиданно, как вот сейчас, с этим мальчиком, когда разговор вдруг коснется родного города, и при этом всегда отвечаешь: «Звери!»
Но ты только слышал о том, что случилось. Ты не видел, как падал убитый отец. Перед тобой не возникала картина его смерти, как возникала картина смерти фашистов, когда Пилар вела свой рассказ у ручья. Ты знал: отца расстреляли где-нибудь на дворе, или у стены дома, или в поле, или на огороде, или ночью на дороге при свете автомобильных фар. Порой тебе случалось сверху, с гор, видеть их огни и слышать выстрелы, а потом спускаться на дорогу и находить тела. Но ты не видел, как убивали мать, или сестру, или брата. Ты только слышал об этом; и ты слышал выстрелы и видел тела.
Пилар своим рассказом заставила его увидеть.
Если б эта женщина умела писать! Он попробует записать все так, как она рассказывала, если только ему удастся все вспомнить. Ах, черт, какой она рассказчик! Посильней Кеведо, подумал он. Кеведо не сумел бы так описать смерть какого-нибудь дона Фаустино, как это вышло у нее. Если бы у меня хватило таланта написать такой рассказ, подумал он. Именно про то, что мы делали. Не про то, что делали с нами. Об этом он знал достаточно. Он немало наслышался таких рассказов во вражеском тылу. Но нужно знать людей, о которых идет речь. Нужно знать, что это были за люди, как они жили раньше.
Оттого, что мы постоянно переходим с места на место, от того, что нам не приходится задерживаться и самим нести расплату, мы, в сущности, не знаем, что бывает потом, подумал он. Ты приходишь в дом к крестьянину. Ты приходишь под вечер, ужинаешь с ним и его семьей и ложишься спать. Днем тебя прячут, а на следующую ночь тебя там уже нет. Ты сделал свое дело и ушел. Когда тебе снова случится попасть в те места, ты узнаешь, что твоих хозяев расстреляли. Вот и все.
Но это всегда происходило уже без тебя. Партизаны разрушали то, что нужно было разрушить, и шли дальше. Крестьяне оставались и расплачивались за все. Я и раньше знал о том, о чем рассказывала Пилар, подумал он. О том, что на первых порах мы делали с ними. Я всегда знал это, и мне было противно; я слышал, как об этом говорили со стыдом и без стыда, хвастались, гордились, оправдывали, объясняли или отрицали. Но эта проклятая баба заставила меня увидеть все так, как будто я сам был при этом.
Ну что ж, подумал он, это тоже необходимо для твоего воспитания. А воспитание ты здесь получаешь хорошее, это ты почувствуешь потом, когда все кончится. Здесь, на войне, учишься, если только умеешь слушать. Ты, во всяком случае, научился многому. Хорошо, что в последние десять лет перед войной ты почти каждый год бывал в Испании. Если удается заслужить доверие, это главным образом из-за языка. Тебе доверяют потому, что ты отлично понимаешь язык и говоришь без запинки и во многих местах побывал в этой стране. Испанец в конечном счете предан только родной деревне. То есть прежде всего, разумеется, Испании, потом своему народу, потом своей провинции, потом своей деревне, своей семье и своему ремеслу. Если вы знаете испанский язык, это сразу располагает испанца в вашу пользу, если вы знаете его провинцию, расположение усиливается, но если вы знаете его деревню и его ремесло, вы становитесь для него своим в той мере, в какой это вообще возможно для иностранца. Для Роберта Джордана испанский язык никогда не был чужим, и потому эти люди редко обращались с ним как с иностранцем; разве только, когда вдруг ополчались против него.
Конечно, бывает, что они ополчаются против тебя. Это случается даже часто, но ведь они готовы ополчиться против кого угодно. Даже против самих себя.
Нехорошо было так думать, но кто контролировал его мысли? Никто, кроме него самого. Он не боялся, что эти мысли приведут его в конце концов к пораженчеству. Самое главное было выиграть войну. Если мы не выиграем войны — кончено дело. Но он замечал все, и ко всему прислушивался, и все запоминал. Он принимал участие в войне и, покуда она шла, отдавал ей все свои силы, храня непоколебимую верность долгу. Но разума своего и своей способности видеть и слышать он не отдавал никому; что же до выводов из виденного и слышанного, то этим, если потребуется, он займется позже. Материала для выводов будет достаточно. Его уже достаточно. Порой даже кажется, что слишком много.
Посмотреть только на эту женщину, Пилар, подумал он. Как бы там ни сложилось дальше, но если будет время, надо упросить ее, чтобы она досказала мне эту историю. Посмотреть только, как она шагает рядом с этими двумя младенцами. Трудно подобрать трех более прекрасных детей Испании. Она похожа на гору, а юноша и девушка точно два молодых деревца. Старые деревья уже все срублены, а молодые растут здоровыми, вот как эти. Несмотря на все, что им пришлось перенести, они кажутся такими свежими, и чистыми, и здоровыми, и нетронутыми, как будто никогда не знали несчастья. А ведь, по словам Пилар, Мария только-только пришла в себя. Верно, совсем была плоха.