Завещаю непримиримость - Семен Никифорович Литвиненко
Нас загнали в глубокий овраг. Там было еще шестеро пленных. На краю оврага немцы поставили ручной пулемет, направили дуло на нас. Опять накрыли нас брезентом. Пошел дождь.
Мокрые, уставшие, голодные, прижались мы друг к другу, кое-как согрелись. Стали шепотом спрашивать, кто из какой части, как попал в плен. И вдруг один парень в очках — потом я узнал, что он студент-историк из Ленинграда — шепчет:
— Тише, ребята. Немцы про нас говорят.
Замерли. Слышим, немцы что-то по-своему долдонят.
— Ну? — спрашиваем у студента.
Он помолчал и говорит:
— Утром расстреляют нас. Из пулемета. И брезент снимать не будут…
Это была страшная ночь. Кто-то плакал. Кто-то проклинал Гитлера, войну, свою судьбу. У другого, видно, помутился рассудок — он все повторял всю ночь:
— Прощайте, братцы, не поминайте лихом… Прощайте, братцы…
Кто-то бредил.
Уж не знаю как, но я заснул. И приснился мне родной дом, жена, ребятишки мои, которые остались в оккупации. Но во сне была мирная довоенная жизнь, дом мой родимый, спокойный и чистый, жена обнимала меня, и я шептал:
— Настенька… Настенька, милая моя…
— Встать! Шнель!
Я открыл глаза, и слезы потекли по моим щекам — таким невыносимым, безнадежным, безвыходным показалось все, что окружало меня…
Не знаю, почему нас не расстреляли (потом я часто думал — лучше бы расстреляли). Может быть, студент перепутал.
Опять нас погнали по дороге, толкая в спины прикладами. Вторые сутки без пищи и воды. Путаются мысли, не хватает воздуха. А мы все идем, идем… Пытались у конвоиров попросить воды — показывают в ответ автоматы.
К вечеру пришли на станцию Мга. Здесь пересыльный полевой лагерь для военнопленных. Шесть рядов колючей проволоки. Вышки на углах, где дежурят с ручными пулеметами немецкие охранники. Вокруг ходят часовые с собаками.
Нагнали в этот лагерь человек с тысячу. Таких же, как мы, оборванных, в крови, измученных и голодных.
За три метра к колючей проволоке подходить нельзя — вбиты колья с дощечками — «Смерть!» И в углу уже лежит куча убитых. Их никто не убирает.
Прошел еще день. Ни воды, ни пищи. Чуть пригрело солнце, начали разлагаться трупы. К вечеру поднялся в лагере ропот. Мы кричали:
— Пить! Есть! Пить! Есть!
Немцы закопошились. Появился какой-то начальник, что-то приказал. И вот подвезли на двух телегах куски сырого конского мяса и бочку воды. Мясо побросали через проволоку, воду вылили прямо на землю — образовалась грязная лужа. Трое суток люди не пили и не ели. И теперь, забыв обо всем, они кинулись к мясу и воде. Тогда немцы открыли огонь из автоматов и винтовок по безоружным, беззащитным… Это продолжалось несколько минут. Все шарахнулись в центр лагеря и сбились там в кучу. А около конского мяса и лужи остались десятки трупов. Десятки раненых ползли к нам. И тогда в лагерь ворвались немцы и стали прикладами и штыками добивать раненых…
Больше двадцати лет прошло с тех пор. Говорят, время лечит любые раны, все забывается. Нет, это неправда. Стоит мне закрыть глаза, подумать о пересыльном лагере на станции Мга, — и я снова слышу выстрелы, стоны, предсмертный храп, вижу ползущих раненых, которых колют штыками… И поэтому я кричу сейчас: люди, заклинаю вас, не забывайте! Помните, что принес миру фашизм. Пока на земле есть хоть один человек, исповедующий фашистские идеи, не забывайте! И — боритесь!..
…С палками нагрянули полицаи. Нас выстроили в шесть рядов. Пришел немецкий офицер, молодой, с откормленным лицом. Он ходил вдоль рядов, заглядывал в лица, улыбался. Потом закричал:
— Комиссары, политруки, командиры, пять шагов вперед!
Строй заколыхался, загудел. Но никто не вышел. Немецкий офицер опять закричал:
— Ну? Кто комиссары и политруки?
Ряды молчали.
— Снять шапки! — закричал офицер.
Полицаи стали бегать вдоль рядов. У кого были прически, они отводили в сторону.
— Это и есть комиссары и политруки, — сказал офицер и заулыбался.
В сторону отвели четырнадцать человек. Среди них был и я. Нашлись среди нас трусы, малодушные. Они плакали, просили пощадить, клялись, что никогда не были командирами. Помню, молодой совсем парень с красивым худым лицом ползал у ног офицера, говорил быстро, заикаясь:
— Господин офицер, я никогда не был комиссаром. Господин офицер, я против советской власти… Вот ей-богу… — и он, вставая на колени, неумело крестился.
На него противно было смотреть… Потом я часто думал: да, война самая верная проверка человека — на ней он раскрывается весь — когда смерть смотрит тебе в лицо, невозможно скрыть, спрятать твое подлинное естество.
Офицер отпихнул парня ногой, сказал:
— Кто хочет есть и жить, — поступайте в нашу армию.
— Я… Я… — зашептал парень и опять пополз к офицеру. Остальные молчали. Многие отвернулись, другие открыто смотрели в глаза фашисту. Парня увели. И тогда вслед кто-то крикнул звонким, еще мальчишеским голосом:
— Смерть предателю!
И повторили десятки голосов:
— Смерть предателю!..
Нас, теперь тринадцать человек, перевели за отдельную изгородь и под особой охраной продержали на ногах всю ночь. Это была ночь второго октября 1942 года. Трижды пролетали над лагерем наши бомбардировщики. И как мы хотели, чтобы началась бомбежка… Но самолеты шли на дальние цели.
Утром подошел паровоз с двумя вагонами, один из них был пустой. Нас загнали в него. Задвинулся засов. На буферах и подножках стояла охрана. Паровоз тронулся.
Мы не знали, куда нас везут. Четвертые сутки мы были без воды и пищи. Уже не было сил разговаривать, шевелиться. Тяжелое полузабытье сковало меня.
По дороге в Каунас
У руководства всех фашистских лагерей, через которые я прошел, была одна цель: превратить людей в скот, убить в них все человеческое: достоинство, любовь к родине, непокорность, веру в добро. Совершалось это со знанием дела, методически, с чисто немецкой аккуратностью.
И все-таки и среди немцев, и среди полицаев, были люди, которые, как могли,