Марин Ионице - На крутом перевале (сборник)
Легонько толкаю собаку колесом велосипеда. Она поворачивает ко мне голову. Ее тяжелый и печальный взгляд словно говорит: «Как низко, должно быть, я пал, если меня толкают как какое-то ничтожество, а я не бросаюсь на грудь, не опрокидываю наземь этого грубияна». Пес немного отодвинулся в сторону — ровно настолько, чтобы дать мне пройти. На мгновение я увидел свое отражение в его глазах: несомненно, что и он увидел свое отражение в моих глазах. И я вдруг почувствовал, что есть у нас что-то общее с этой овчаркой. Иначе наша встреча могла бы закончиться очень просто — прыжок на шею, от которого мне нет спасения.
* * *Верзила-сержант мгновение колеблется. Голос мой звучит довольно убедительно, мимика соответствует тому, что я говорю. Вот разве что ироническая усмешка в уголках губ, которая столько раз уже сыграла со мной злую шутку… От этих выпускников лицеев не знаешь, что и ожидать. На всякий случай командир отделения поступает так, чтобы никто не поставил под сомнение незыблемость его авторитета.
— Ну-ка прими стойку «смирно»! Смирно!
Делаю все, что могу, но выходит не очень… Пятки вместе, ноги вытянуты, живот подтянут, грудь выпуклая, плечи на одной линии, голова в направлении воображаемой линии, которая делит симметрично кончик носа и подбородок, взгляд устремлен вперед. Теория теорией, но практика в гроб загонит.
— Не мучайся… Одни усваивают легче, другие тяжелее. Вольно! Отдохни и посмотри, как это делается.
Сержант командует сам себе и застывает в положении «смирно». Делает он это настолько совершенно, что мог бы служить иллюстрацией к воинскому уставу.
— Ну, видел? — спрашивает он таким располагающим тоном, словно готов дружески потрепать меня по плечу. Но тут же без всякого перехода: — Рядовой, смирно!
— Рядовой Вишан Михаил Рэзван представляет обмундирование для осмотра.
Шинель, аккуратно сложенная, — в левой руке. На шинели — китель. На кителе — брюки. На брюках — джемпер. На джемпере — пилотка, а вокруг пилотки свернут в кольцо ремень. Верзила-сержант меряет меня взглядом сверху вниз. Моя стойка «смирно» не очень-то его удовлетворяет, но он делает вид, что не замечает, и проходит мимо. Нельзя же без конца делать замечания одному и тому же солдату в нижнем белье, в тапочках на босу ногу, даже если он и не почувствовал еще воинской службы. Сержант берет у меня сверток с одеждой, идет поближе к электрической лампочке и ударяет по свертку ладонью, как хлопают по крупу лошадей.
Я же хорошо вычистил щеткой обмундирование! Откуда же столько пыли? Вижу это предательское облачко пыли я, видят его и все остальные. И конечно, сержант из третьего отделения, который уже окончил осмотр вещей у своих солдат. Он не мог забыть мою проделку в бане, и сейчас ему представился удобный случай проучить меня.
Прикидываясь, что задыхается в облаке пыли, сержант начинает чихать и кашлять настолько правдоподобно, как будто это сцена заранее отрепетирована.
— Еще раз почистить, — приказывает командир отделения и отправляет меня в коридор.
Начинаю все по порядку. И с лицевой стороны, и с внутренней, особенно швы. Все: шинель, китель, брюки, пилотку. Отполировал пряжку. И так повторяю пять раз. Я был единственным, кто еще чистил обмундирование.
Нет, так дальше не пойдет. Всему есть предел. Ничего не буду больше делать, черт подери. Пусть вызывает сотни раз, хоть всю ночь, но лучше я вовсе не пойду спать, а останусь здесь, в этом нескончаемо длинном коридоре, до завтрашнего дня. Не знаю, как сержант, а я буду спать стоя. И вдруг толчок. Какой-то импульс… Я его ощущаю психологически. Он заставляет меня принять другое решение. Вхожу в умывальную комнату, достаю черенок от метлы, развешиваю обмундирование на трубе и выбиваю его со злостью, на совесть, как никогда никто не выбивал даже дорожку на церковном крыльце, истоптанную ногами тысяч людей.
И снова щеткой, и снова черенком метлы. Уже мозоли на ладонях, но какое это имеет значение. Давай-давай, выбивай, рядовой Вишан Михаил Рэзван, неси воинскую службу. Если и сейчас сержант будет недоволен, то хоть буду знать, какие у нас складываются отношения.
Понимаю, что делаю бессмысленную работу. Но снова выбиваю, снова чищу.
— Рядовой Вишан Михаил Рэзван представляет обмундирование для осмотра.
— Хорошо! Спать!
И это все? Я набил мозоли на ладонях, обломал ногти, затупил щетку, а сержант даже не хочет увидеть результат моих мучений. «Хорошо! Спать!»
Значит, если бы я и пальцем не пошевелил, он все равно бы сказал: «Хорошо! Спать!»?
— Рядовой Вишан Михаил Рэзван представляет обмундирование для осмотра.
Косточки щиколоток касаются друг друга, разведенные носки составляют угол 45 градусов, ноги в кальсонах вытянуты, живот подобран, грудь под рубахой выгнута, голова не наклонена ни к одному, ни к другому плечу. Настаиваю, чтобы сержант проверил и убедился, что в обмундировании нет ни пылинки. Но сержант есть сержант, и он решает, что моя экипировка соответствует его требованиям без дополнительной проверки.
До отбоя остается еще несколько минут. Однако распорядок дня надо соблюдать — мы не имеем права укладываться в постель раньше положенного времени.
— Думал, что ты собираешься разрушить казарму, так ты стучал в умывальной, — говорит мне солдат, который спит на втором ярусе, надо мной.
— Отбой! Всем спать!
Солдаты валятся как убитые. Первые десять секунд кажется, что ты попал в мир снов. Думаю, что никто, кроме солдата, не знает, как спит солдат…
Наконец начинают раздеваться и сержанты, стараясь делать это незаметно. Выходят в коридор, чтобы почистить сапоги, мундир. И не потому, что кто-то приходит после отбоя проверять на «пыльность» обмундирование командира отделения при свете электрической лампочки. Но глаза солдат всегда следят за ними. Нитка, пятнышко, волосок на мундире сержанта — и нет «примера, достойного подражания».
Засыпаю, словно куда-то проваливаюсь, но уже в полночь просыпаюсь. Солдаты спят здоровым сном, со вкусом, я бы сказал, с наслаждением.
А сержанты… И они ведь тоже как солдаты.
Солдат Маринеску вскидывает ноги — и одеяло падает в проход между кроватями. У сержанта чуткий сон. Он осторожно встает и идет, чтобы укрыть солдата. Но когда возвращается в свою постель, кровать стонет под его весом — парень вырос в селе, на мамалыге со шкварками и домашнем кислом молоке.
Попробую и я сыграть с ним шутку. Поворачиваюсь так, чтобы одеяло упало. Сержант подходит и укрывает меня. Я повторяю свой маневр. И он снова подходит, чтобы укрыть меня.
А утром сержант такой же непримиримый и самоуверенный. Но он не знает еще, что теперь он у меня в руках. Он передо мной в долгу по уши, так как именно мне обязан тем, что свеж и бодр. Если он будет слишком строг ко мне, то одеяло будет все время на полу, а ему не придется спать всю ночь — сделаю из него привидение.
* * *Я устало плетусь с велосипедом и спотыкаюсь о каждый булыжник мостовой. Это усталость не от дороги и жары.
Я ее чувствую постоянно — и в постели, в бессонные ночи, и утром, когда просыпаюсь, и много-много раз в течение дня. Ощущение внутренней пустоты — оно где-то в верхней части груди.
Я иду к Горбатому, как женщины идут к целительному источнику, не зная еще, чего просить. Может быть, меня гонит туда лишь любопытство, желание увидеть, как Горбатый выйдет из затруднительного положения. Ради своего успокоения я хотел бы увидеть его слабым, и в то же время — найти его сильным и узнать, как ему все удалось.
Прохожу мимо пса, стоящего, словно на посту, у калитки, подхожу к женщине:
— Целую ручку, мадам!
Есть что-то фальшивое в моем голосе, не знаю что, но мой собственный голос меня раздражает. Женщина не обращает на меня внимания. На пороге появляется Горбатый:
— Давай сюда, Мишель! — Каламбурить ему понравилось еще с первого урока иностранного языка, когда учитель перевел имя каждого из нас на французский. И с тех пор Горбатый не называет меня иначе как «Мишель», что на нашем родном языке означает нечто иное [5].
Он и сейчас носит очки и в разговоре откидывает голову назад, будто хочет взглянуть на гостя сверху вниз.
Вхожу в маленькую темную комнату. Буквально протискиваюсь между кроватью и столом, заваленным бумагами и книгами. Плита в печи застлана газетой, на ней деревянное корыто с уже подходившим тестом для хлеба. Прохладно, как в церкви.
Я несколько смущенно начинаю объяснения:
— Вот зашел к тебе… Ну, как дела? Чем занимаешься?
Горбатый блеет, как это он делает обычно, когда хочет засмеяться:
— Ковыряю в носу!
И опять — «бе-бе-хе-хе». Затем, сжав губы, погружается в свои мысли. Даже кажется чем-то опечаленным, но я знаю, о чем он думает сейчас.
«Почему люди коварны и так глупы? Зачем они устанавливают между собой столько барьеров? Ты пришел — знаю зачем пришел, а все же спрашиваешь — так, лишь бы спросить, — как дела? И ты хочешь, чтобы на этот банальный вопрос я ответил искренностью, начал расшаркиваться — смотри, это вот так, а это вот этак. Ты ни о чем не спрашиваешь, а просто бросаешь дежурную фразу… «Как дела?» — «Спасибо, хорошо». Я был бы глупцом, если бы на эту банальность раскрыл тебе душу. Ты даже не хочешь наморщить лоб, чтоб сказать откровенно: послушай, мне очень нужен твой совет. Нет, дорогой, с оракулом так говорить нельзя. Вначале коленопреклонись перед храмом, ляг ниц перед божеством и принеси жертву — положи свою гордыню на горящие угли, олимпийским богам нравился этот дым. А если ты все равно ничего не поймешь, то это уже другой вопрос. Хотя, как говорится, прийти волом и уйти коровой — это не одно и то же».