Александр Соколов - Экипаж «черного тюльпана»
Есть люди, которых увидишь один раз — помнишь всю жизнь. В чем их сила, неброская, не показная, спрятанная неизвестно в каких тайниках? И сейчас передо мной всплывало в памяти русское лицо, светловолосая голова, и только в уголках глаз, растянутых и заостренных, казалось, метались беспокойные ветры степей, где когда-то жили его предки… Чем манила его теперешняя, неизвестно откуда взявшаяся, полная опасностей жизнь? Почему так притягательно это хождение по краю? Кто мне скажет, что такое бой? Может быть, та вершина, на которую поднимаешься, и каждый миг можешь сорваться, и эта высота придает сильное звучание уснувшим в обыденности струнам?
Я не знал ответа ни на один из этих вопросов и не мог толком объяснить, почему они засели в моей голове…
Наконец-то появился комэск.
— Как экипаж, больных нет?
— Нет.
— Хорошо. Найдите Сашу Ласницкого, одессита. Пусть провезет вас по аэродромам. Через недельку проверю сам, напишу допуска.
Что, не мог сказать сразу, когда уходил? Битых полчаса я сидел за его столом. Я заспешил к одесситам, размышляя о своих ребятах, собранных за месяц до отправки из разных экипажей. Кое с кем мне приходилось летать, но в основном это были новые люди.
Юру Ходыко — второго летчика, я знал хорошо. Непьющий, с не свойственной нашему брату интеллигентностью — он всего лишь год назад окончил училище с «отличием». Его имидж — «честный парень». Перед убытием в Афган он сказал мне прямо: «Командир, если ты не будешь возить меня с левого сиденья,[7] я уйду в другой экипаж, к инструктору». Мне показалось это наивным: я, тридцатитрехлетний командир корабля, мнил себя асом. «Юра, а если на второй день нас завалят?» «Тогда я не буду на этом настаивать», — ответил он, и я почувствовал к нему расположение. Итак, здесь я мог рассчитывать на поддержку. Как поведут себя остальные: штурман, техник, механик, радист? Все они оставили дома семьи, детей и должны были вместе со мной вписаться в безостановочный круг войны…
В комнате Ласницкого я увидел двух парней, отчаянно хлеставших по столу картами. По пояс голый, широкоплечий гигант с грудью, покрытой черной шерстью, поднимал кулачище над столом, делал отмашку, словно саблей, и «гыхал» при этом так, что карты летели на пол. «Настоящий одессит», — отметил я про себя и протянул руку здоровяку. Он тиснул мою ладонь, не отрывая глаз от карт, и, запрокинув кирпичного цвета лицо, оглушительно засмеялся.
— Готов, командир! Гони монету! — радовался обладатель мохнатой груди.
Я понял, что Ласницкий — его партнер и что именно этот сухощавый, голубоглазый, с короткими вьющимися волосами паренек будет давать мне ознакомительный полет. Саша повернулся ко мне лишь после того, как отсчитал партнеру несколько наших «красненьких».
Оказывается, Ласницкий был уже в курсе. Более того, он сообщил, что командование рассматривает мою кандидатуру на место «шефа-пилота». А это значило для меня и моих ребят многое. Одесситы возили командарма, и нетрудно было догадаться: эти парни сделают все возможное, чтобы скорее ввести меня в строй. Для них милая Одесса — теперь уже реалии завтрашнего дня.
— Саша, та шо ж это такое? Его еще и возить будем? — загремел здоровяк, и его шерстяная грудь заколыхалась. — Он тут в восьмидесятом году вышивал и штопал… Все знает. Вы, конечно, командир, извините, — обратился неожиданно гигант ко мне, — но с Сашей мы на «ты».
Ласницкий улыбнулся краешком губ:
— Боря, ты, как всегда, прав, но обсуждать это не будем. Готовим самолет и в шестнадцать ноль-ноль — колеса в воздухе.
Ласницкий предложил лететь с ним. Веня Козяков, мой радист, дежурил у дверей, поджидая результата визита. Его глаза сверкнули в полутемном коридоре, усы взлетели вверх, изображая порыв чувств. Веня шустр… уж больно. Дым валит из-под пяток. На лице носит: «Все схвачу на лету и выполню в лучшем виде!» Не много ли дыма, пыли? Обычно те, кто громко кричат: «Есть!» — мастера по бегу на месте… Посмотрим. Козяков любит остаканиться не по случаю или с устатку, а регулярно. В этом они с Борзенковым сошлись. Есть у Вени и своя философия: «Нельзя по земле громко каблуками, надо по ей, как по пуху…» В Ташкенте, за столом с напитками для мужчин, Козяков просвещал меня: «Командир, почему моряк любит принять, когда сходит на берег? Чтоб земля снова стала как палуба… Она ж, та-сазать, — наша люлька. А вот чего моряк никогда не сделает? Грубо говоря, не будет писать против ветра». Веня говорил быстро, будто сыпал слова горохом, вставляя излюбленное «та-сазать» или «грубо говоря».
От Вени разило спиртом, густо перебитым луком, и я не особенно удивлялся. Кажется, меня пытались приучить к мысли, что земля — палуба, с первых дней на войне. Но я имел на этот счет собственное мнение.
— Козяков, предупреди экипаж: тому, кто попадется начальству на глаза в непотребном виде, — мало не покажется.
Вместе с Ласницким топчем ногами высушенную солнцем глину по дороге на стоянку. «Райские ворота» — КПП, домик и шлагбаум — единственное место, где на территорию «полтинника»[8] может проехать машина. Штабы, казармы и жилые модули окружает канава с бруствером. Под домиком яма с земляным лазом, закрытая металлической решеткой. «Зиндан, — бросил Саша. — Для наркоты». Я знал, что зиндан — кабульская крепость, тюрьма, где по восточным традициям пленников сажают в ямы.
Из прямоугольного зева окошка КП полка видны ворота и вся панорама аэродрома у подножия южной гряды: столица Афгана выползает на склоны глинобитными домами, похожими на термитники. Международный аэропорт возвышается пирамидальной застекленной призмой, утыканной антеннами.
На магистральной рулежке, по другую сторону взлетной полосы — боинг «Арианы», афганской авиакомпании. Его двигатели тонко свистят, и весь он напоминает громадного дельфина, лениво покачивающегося в волнах плывущего воздуха.
Еще сотня метров — и мы на стоянке первой эскадрильи.
Самолет с бортовым номером ноль пять оказался полусалоном.[9] В небольшом кубрике рядом с пилотской кабиной — мягкий диван, столик между двумя парами кресел, картина в гипсовой рамке. На репродукции осень наших равнин полыхала золотом и багрянцем; увядающий покров лиственного леса терялся в синеве. Я уселся в кресло и уставился на картину. Она была здесь чем-то неожиданным: пыльный кусок картона притягивал к себе взор.
В грузовом отсеке громовой голос с южным акцентом кого-то отчитывал. Я приоткрыл дверь и увидел Борю. Этот заставит крутиться всех. Мне становилось понятным: экипажем, с молчаливой подачи Ласницкого, заправляет его механик. По дороге на стоянку Саша невзначай, при разговоре о трудностях местного значения, обронил: «Некоторые прапорщики, хотя бы как мой Боб, двух офицеров стоят. Он не падает после ведра выпитого и вытрет слюни кому хочешь…» Представил кулачищи Боба и подумал о собственном, очень скромном наборе аргументов в пользу порядка в авиации. Здесь не Союз, устав и парторганизация — понятия вчерашние. Врачебного контроля перед вылетами практически нет.
Я перебрался в пилотскую кабину: здесь не так жарко, форточки остекления открыты. Рулежные дорожки, выложенные металлическими плитами, уходят к полосе, на одной из них — кортеж легковых автомобилей. Скорее всего, едут к нам. Экипаж, вероятно, уже стоит под крылом, вытянувшись цепочкой. Равняйсь, смирно и все такое…
Генералы обычно жмут руку каждому, прощупывая глазами: знай, кого тебе доверяют. Одессит проскользнул в кабину неслышно, ловко переправил себя в правую чашку сиденья, на парашют.
— Готовимся, — говорит Саша, пристегивая себя к сиденью. — Радиообмен веду я. Первые взлет и посадку показываю, потом — сам.
Взлет Ласницкого произвел на меня сильное впечатление. Этот худенький паренек после отрыва самолета, не убирая закрылков, ставит машину на крыло. При этом он тянет штурвал на себя, создавая перегрузку. Когда неуклюжий транспортник крылом чертит землю — кажется, вот-вот он останется там. Мы развернулись вокруг собственного хвоста и набирали высоту рядом с полосой, наблюдая взлетавшие борта в каких-то двухстах метров. Я заметил: скорость в развороте почти соответствовала теоретической скорости срыва, то есть пределу, переступив который самую малость, получаешь «полный рот земли». В Союзе такой полет при любом исходе считался бы точкой в летной карьере пилота. Садясь в кабину, я был уверен: мне не покажут здесь ничего нового, и испытывал замешательство, поглядывая на тонкие, почти девичьи пальцы Саши.
Снижение и заход на посадку мало отличались от того, что я умел, но и здесь все ограничения для самолета, определенные инструкцией, не принимались во внимание.
Мы падали над полосой Кундуза с семи тысяч метров. Ласницкий закручивал развороты с предельными кренами, у нас были выпущены шасси и закрылки в посадочное положение. Внешне наш самолет, должно быть, напоминал морского бычка, широко расставившего плавники и свои громадные уши. Разница лишь в том, что бычка тянут на леске и бедолага упирается, используя воду, нас же притягивает земля — она держит нас в своих объятиях крепче, чем любая леска… Из стрелкового оружия духам нас не достать, но полет требует постоянного напряжения: если не выдержат узлы крепления одного из закрылков — самолет мгновенно перевернется на спину.