Аркадий Бабченко - Десять серий о войне
А через полчаса нас накрывают САУшки.[4] Мы с ротным стоим на улице, когда соседний дом, справа от нас, вздрагивает, ломается напополам, на девятом этаже вырастает громадный клуб разрыва, балконы, балки, перекрытия медленно взлетают, парят в воздухе, переворачиваясь, и тяжело, с толчком в ноги, тыкаются в землю. Следом за блоками по двору россыпью сыплется более легкая мелочевка, осколки.
Мы не понимаем, в чем дело, лишь инстинктивно приседаем, переползаем за насквозь распотрошенный осколками ржавый гараж, крутим головами.
Потом до нас доходит: свои! Это же наши САУшки! Ротный суматошно хватает наушники от висящей у меня на спине рации, начинает вызывать комбата. Я переползаю к стоящей на открытой земле запасной рации, ротный волочется за мной на наушниках, мы по очереди, он у меня над ухом, я раком у него между ног, орем в трубки, чтобы прекратили огонь, путаемся в проводах, в наушниках, забываем об осколках, в голове одно — скорей доложить, что здесь свои, скорей прекратить огонь, скорей, лишь бы не побило людей!
Из подъезда высыпает пехота, ошарашенно останавливается под козырьком, не знает, куда бежать. Ротный отвлекается от матерщины, орет им:
— Без паники! Главное — без паники, мужики! Главное — не бздеть!
Последним из темноты подъезда появляется Гильман, спокойный, как слон:
— А никто и не паникует, командир. Надо уводить людей!
Ротный приказывает всем бежать обратно в частный сектор, подталкивает меня в плечо. Я делаю с десяток шагов, оборачиваюсь: ротный стоит на месте. Возвращаюсь к нему: я связист, мне надо быть рядом с ним.
Огромные стопятидесятидвухмиллиметровые снаряды в два пуда весом рвут воздух над головами, разрываются в верхних этажах. Взрыв — и полподъезда нет, только ржавые арматурные кишки торчат из покореженных стен. Один снаряд пролетает навесом посередине двора, изнутри ударяет в дом слева, рвется. Мы падаем на землю, опять ползем за гараж. Несколько квартир в доме загораются, становится жарко, от едкого дыма трудно дышать, першит в горле…
Потом обстрел стихает. Напоследок наши дома обрабатывают вертушки, но ощущения уже не те, калибр слабоват — НУРСы[5] не пробивают дома насквозь, рвутся снаружи двора. Наконец, отнурсившись, и они улетают. Все заканчивается.
Пехота возвращается. На удивление у нас ни одной потери — даже никого не ранило. Целы и БТРы, стоящие под самыми домами со стороны частного сектора. У них там рвалось больше всего, но машины лишь засыпало мусором.
Все пряники опять достаются гантамировцам. У них двое тяжелораненых. Тот самый пролетевший посередине двора снаряд разорвался прямо у них в штабе, где находились двое. Одному разворотило ногу и бок, другому оторвало обе ноги.
Мы опять бегом тащим их на носилках к бэтээрам, грузим в машины. Они опять молчат, всю дорогу, только один раз безногий открывает глаза, говорит тихо: «Ногу возьмите». Сигай берет его ногу, несет рядом с носилками. Они так и несут его впятером, по частям: четверо — туловище, Сигай — ногу. Когда раненого грузят в бэтээр, Сигай кладет ногу рядом с ним.
Второй раненый умирает.
Когда парни возвращаются, Сигай подходит ко мне, «стреляет» сигарету. Закуриваем. Я смотрю на сигаевские руки, как он большим пальцем приминает табак в «Приме», а потом зажимает сигарету губами, затягиваясь. Мне кажется, что к рукам, губам, сигарете прилипли кусочки человеческого мяса. Но это подсознательно — руки чистые, даже крови нет.
Потом Сигай говорит:
— Странно… Я, когда ехал на войну, боялся вот этого — оторванных ног, человеческого мяса… Думал, страшно будет… А это, оказывается, не страшно ни фига.
Шарик
Он пришел к нам, когда харча оставалось на два дня. Красивая умная морда, пушистая шерсть, хвост кольцом. Глаза потрясающие — один оранжевый, другой зеленый. Сытый, но не так, как были сыты псы в Грозном, — питающиеся мертвечиной в развалинах, они становились безумными, их психика не выдерживала. Этот был добродушен.
Мы его предупреждали. Мы говорили с ним, как с человеком, и он все понимал. Там, на войне, вообще все очень понятливые — человек, собака, дерево, камень, река. Кажется, что у всех есть душа. Когда ковыряешь саперной лопаткой каменную глину, с ней разговариваешь, как с родной: «Ну давай, миленькая, еще один штык, еще чуть-чуть…» И она поддается твоим уговорам, отдает тебе еще часть, пряча твое тело в себе. Они все всЈ понимают, они знают, какова их судьба и что будет с ними дальше. И они вправе делать свой выбор сами — где расти, куда течь, как умирать.
Мы его не уговаривали — достаточно одного слова, и так все ясно. Мы его предупредили. Он понял и ушел. Но потом вернулся. Он хотел быть с нами. Он сам сделал свой выбор. И никто его не гнал.
Жратва у нас закончилась на пятый день. Еще сутки нам удалось продержаться на коровьем боку, полученном в качестве гуманитарки от стоящего неподалеку пятнадцатого полка. Потом не осталось ничего.
— Я его освежую, если кто-нибудь убьет, — сказал Андрюха, наш повар, поглаживая Шарика за ухом, — я его не буду убивать, я люблю собак. И вообще животных.
Никто не захотел. Мы ломались еще полдня. Все это время Шарик сидел у наших ног, слушал разговоры — кому его убивать.
В конце концов решился Андрюха. Он отвел Шарика к реке и выстрелил ему за ухо. Убил сразу, с первого выстрела, даже визга не было. Освежеванную тушку он повесил на сук.
Шарик был упитан, на боках лоснился жир.
— Жир надо срезать, — сказал Андрюха, — он у собак горчит.
Я срезал жир, порубил теплое мясо. Проварив его для начала два часа в котле, мы потушили его с кетчупом — у нас еще оставалось немного кетчупа из сухпайков. Мясо получилось очень вкусное.
На следующее утро нам завезли сечку.
Квартира
В Грозном у меня была квартира. Вообще в Грозном у меня было много квартир — богатых и нищих, с мебелью красного дерева и полностью разбитых, больших и маленьких, разных. Но эта была особенная.
Я нашел ее в первом микрорайоне, в желтой пятиэтажке. Из обитой дешевым дерматином двери торчали ключи — хозяева не стали запирать дверь: живите, только не взламывайте.
Квартира была не богатая, но целая. Очень жилая, видимо, хозяева уехали только что, перед штурмом. Не по-военному домашняя, тихая. Скромная мебель, книги, старые обои, палас. Все аккуратно убрано, не разграблено. Даже стекла не выбиты.
Я не стал сразу проходить в квартиру. И, вернувшись во взвод, никому не сказал о ней. Не хотел, чтобы кто-то чужой шарил руками по этой частице мирной жизни, ворошил добро в шкафах, глазел на фотографии и рылся в ящиках. Не хотел, чтобы чужие сапоги топтали вещи, чужие руки устанавливали печку и ломали паркет на дрова.
Это был мир, кусочек спокойной, тихой жизни, по которой я невероятно соскучился, жизни, как там, в прошлом, где нет войны, — с семьей, с любимой женщиной, разговорами за ужином и планами на будущее.
Это была моя квартира. Лично моя. Мой дом. И я придумал игру.
Вечером, как стемнело, я пришел с работы домой, открыл своими ключами свою дверь. Если бы вы знали, какое это счастье открывать своими ключами свою дверь! Вошел в свою квартиру, устало сел в кресло. Откинув голову, закурил, закрыл глаза…
Она подошла ко мне, свернулась калачиком у меня на коленях, нежно положила маленькую голову на грудь. «Господи, милый, где ты был так долго? Я ждала тебя…» — «Извини, задержался на работе». — «У тебя сегодня был хороший день?» — «Да. Я убил двоих». — «Ты у меня молодец! Я горжусь тобой. — Она чмокнула меня в щеку, погладила по руке. — Молодец… Господи, а руки-то какие? Это что, от холода?» Я посмотрел на свои руки. Ее маленькая удлиненная ладонь с тонкой, пахнущей хорошей косметикой гладкой кожей лежала на моих шершавых лапищах, грязных, растрескавшихся, кровоточащих… «Да, от холода. От грязи… Экзема. Чепуха, пройдет». — «У тебя плохая работа. Мне здесь страшно. Давай уедем отсюда!» — «Мы обязательно уедем, родная. Ты только потерпи немножко. Там, за первым микрорайоном, мой дембель и мир. И ты… Мы обязательно уедем, только подожди».
Она встала, пошла на кухню, легко ступая по ковру. «Иди мыть руки! Сейчас будем ужинать, я сегодня приготовила борщ. Настоящий, не то что у вас на работе — бигус недоваренный. Вода в ванной, я принесла с колонки. Только она уже замерзла. Но ведь лед можно растопить, правда?» Она налила борщ в тарелку, пододвинула мне. Сама села напротив. «А ты?» — «Кушай, я уже поела… Да ты сними амуницию-то, глупенький! — Она засмеялась звонко, как колоколь-чик. — Что ж ты гранаты в борще купаешь? Давай их сюда, я их на подоконник положу. Грязные-то какие, не стыдно тебе?» Она взяла тряпку, протерла гранаты, положила их на подоконник. «Да, кстати, милый, твою „муху“, что около шкафа стоит, я тоже сегодня протерла, она запылилась совсем. Ничего? А то я боялась, может, ты ругаться будешь… Она страшная такая, я ее когда протирала, все боялась: а вдруг стрельнет?.. Ты ее на работу будешь брать? А то давай на антресоли уберем». — «Нет, не надо, я ее сегодня с собой возьму. Мне сегодня в ночь, знаешь, в эти девятиэтажки, где снайперы, может, пригодится…» — «Да, знаю. Там еще эта русская женщина, с сердцем… Ты сейчас пойдешь?» — «Да, я уже ухожу, я на минутку забегал только». Она подошла ко мне, обвила шею руками, прижалась. «Возвращайся скорее, я буду ждать тебя. И будь аккуратнее, смотри, под пули там не лезь». Она поправила мне воротничок хэбэ, нашла на плече маленькую дырочку, «вернешься, зашью», поцеловала. «Ну все, иди, а то опоздаешь. Будь аккуратней… Я тебя люблю».