Ибрагим Абдуллин - Прощай, Рим!
— Ишутин тоже артиллерист, — сказал Ильгужа.
— Еще лучше… Действовать, однако, придется очень осторожно. Немцы, без сомнения, усилят охрану. Ни одной детали, вынутой или сломанной, на станции не бросать. Или по дороге домой незаметно для часовых в снег зашвырнуть, или же на месте кому-нибудь собрать, сколько сможет, и в уборную попроситься.
— Это уже не «клейн», а «гросс диверсия» будет, — усмехнулся Леонид.
— Расходись! Косой идет…
* * *Шла к концу осень сорок второго года. Злой ветер носил над мертвыми полями горький дым пожарищ.
Где бы ни жил человек: в предгорьях Урала или в джунглях Индостана, в гигантском Нью-Йорке или в черногорской маленькой деревушке, в знойной Африке или во льдах Гренландии; кто бы он ни был: Верховный Главнокомандующий или партизан в ущельях Карпат, президент Америки или рикша в Китае; удручен ли он мимолетной неудачей или постигло его горе, которого вовек не избыть; девушка ли это, переживающая муки первой любви, или седая мать, взрастившая дюжину детей и потерявшая только что последнего сына, — всех одинаково волновала судьба города на берегу Волги, голубой жилкой прорезавшей с севера на юг карту бескрайней России. Судьба Сталинграда. Может быть, с самых древнейших времен, с той поры, как повелось на земле, что одни воевали ради власти и славы, ради сокровищ и рынков, а другие бились с ними за честь, за свободу, за жизнь и счастье детей, — может быть, с тех незапамятных времен история человечества не знала такого великого, страшного, воистину решающего часа. Будущее планеты с населением в два с половиной миллиарда человек оказалось прочно связанным с судьбой города, где жило полмиллиона советских людей. Выстоит город — выстоит, и планета.
Вся наша Земля ждала, затаив дыхание. И если бы и на других планетах жили разумные существа, если бы имели они мощные телескопы или чувствительные слуховые аппараты, они бы тоже разглядели бурное, темное облако дыма, клубящееся, неуклонно продвигающееся на запад, над Волгой, они бы расслышали не смолкающий днем и ночью, все заглушающий гул…
Когда пленные узнали о роковом для немцев исходе битвы на Волге, об окружении и начавшемся разгроме 6-й армии Паулюса, они словно бы заново родились на свет: расправили сгорбленные плечи, подняли понуренные головы, и живым блеском озарились их глаза, недавно такие тусклые, глубоко запавшие от тяжкой работы, недоедания, недосыпания, а главное — от горькой и острой боли за родимую землю.
И работа осталась та же, и кормили впроголодь, и сны снились прежние, и наяву было то же самое, но походка у людей другая. И разговоры другие.
Члены дружины с веселой лихостью подпиливали тонкой пилой повозочные оси и брусья, а потом, чтоб скрыть следы, затирали шпаклевкой, зачищали шкуркой. И порою так увлекались, что забывали о верной и надежной советчице в подобных делах — об осторожности. А бедовая голова, бесшабашный Петя Ишутин такой номер выкинул — написал на подушке брички черной краской: «Смерть Адольфу!..» Хорошо еще, что Ильгужа углядел эту его проделку и тут же привел Леонида.
— Счисти! — сказал Леонид. Никогда еще не случалось, чтоб его ясные глаза смотрели так сурово и холодно.
— А что?.. У нас в артиллерии частенько писали такое на снарядах.
— Одно дело там, другое — здесь, в лагере. Немцы — народ дотошный. Сломается бричка, увидят твою надпись — и начнут распутывать клубок. Не успокоятся, пока не доберутся до нас… А приказ, что висит на дверях барака, ты, наверно, сто раз читал: за малейший саботаж — расстрел.
— Волков бояться — в лес не ходить!
— Не спеши. И в лес пойдем, и с волками схватимся.
— С тобой схватишься… Там наши лупят фрицев и в хвост и в гриву, а мы тут чурки подпиливаем. Тоже мне диверсия!
— А ты-то что бы предложил делать?
— Перебить часовых и…
— И пока ты с одним часовым справишься, всех из пулеметов скосят. Видишь, сколько их по углам понаставлено? Да вдобавок в городе полк эсэсовцев стоит.
— Погибать, так с музыкой.
Теперь Леонид поостыл, подобрел. Стал уговаривать Петю ладком, словно братишку меньшого.
— И что ты, Петя, умирать торопишься. Или жизнь тебе надоела?
— Нет… Хочется жить. Очень долго жить… Но пойми, не могу я спокойно смотреть на эту колючую проволоку, на часовых в лягушачьих плащах, на то, как они унижают и мучают нас. Это же моя страна! Моя земля! И я на этой земле словно раб живу.
— Ох как я понимаю тебя, родной! — Леонид ласково обнял Ишутина. — Или думаешь, мне не горько, не больно? Будь у нас хоть маленький шанс на успех… Но приходится терпеть. В иных случаях и терпенье настоящего мужества требует.
— Долгое терпенье, Леонид Владимирович, обращает человека в покорного раба, — говорит Петр, подчинившись, но не сдавшись.
— Поэтому мы и должны быть постоянно деятельными. Сегодня брички и кухонные повозки, а завтра, кто знает, может, перейдем к делам покрупнее.
* * *Проговорился ли кто, или немцы сами догадались по крутой перемене во всем облике пленных, только скрыть ничего не удалось. Подручные Зеппа шныряли и в бараке, и в мастерских, все пытались выяснить, откуда, через какую щель просочилась в лагерь весть о капитуляции Паулюса. А сам обер-лейтенант несколько дней совсем не показывался, — пил, наверно, без просыпу, траур справлял. Наконец как-то за полночь, часа в три, ворвался в барак и, выстроив пленных возле нар, забегал, как очумелый, из одного края в другой, орал, вопил, брызгал снлюной, пугал, стращал:
— Вы… скоты вы двуногие, собачьи дети! Рано вздумали радоваться. Фюрер такой реванш возьмет за Сталинград, что русская армия… что от русской армии пух и перья полетят. Россия на брюхе перед фюрером будет ползать. Говорю же, рано обрадовались! Понятно? Если понятно, пойте: «Чижик-пыжик, где ты был…» Громче, громче, не слышу…
И вдруг загремел грозный бас Ишутина:
Вставай, страна огромная…
Спервоначалу пьяный Зепп не разобрал, в чем дело, даже дирижировать принялся: «Так, дескать, так, сыпь веселее!..» Но через минуту он раскусил все же, что пленные поют что-то не то и совсем не так, как ему хотелось, и от злости чуть не лопнул.
— Замолчать! Замолчать, русские свиньи!.. — Обер-лейтенант выхватил парабеллум и яростно замахал им под носом у поющих.
С фашистской силой темною,С проклятою ордой!..
Зепп выскочил из барака и вскоре вернулся в сопровождении четырех автоматчиков. Но пленные уже забрались на нары. В бараке было тихо. Лишь изредка кто всхрапнет или застонет во сне. Обер-лейтенант хлестнул стеком по железной печке и процедил:
— Я еще рассчитаюсь с вами, красные псы…
* * *Наутро все ждали репрессий. Однако Зепп не показался. Поверку провел его помощник толстяк Труффель, с лицом пухлым и гладким, как у евнуха. Всю процедуру он проделал без всякой суеты, без крика, словно бы ничего особого не случилось. Даже раза два похихикал тонким, девичьим голоском.
Что это? К добру или к худу?
Пленные не знали, что обер-лейтенант Зепп был срочно вызван к начальству в Тапу. Труффель, конечно, слышал, какую штуку они отмочили нынче ночью, но, поскольку Зепп уехал, не дав никаких указаний насчет экзекуции, он не стал что-либо предпринимать. Больше того, он нарочно вел себя так спокойно и педантично, чтоб наглядно продемонстрировать и своим и русским разницу между ним, истинным пруссаком, и этим католиком — истериком и пьяницей. Понятно, что Труффель не посмел бы действовать в пику своему непосредственному начальнику, если бы ему не было известно, как третируют незадачливого Зеппа офицеры-пруссаки из местного штаба.
А Зеппу и вправду не везло в жизни. Он рос в благочестивой католической семье. Мать мечтала, что ее Курт станет священником. Поначалу все шло, как надо. Курт поступил на богословский факультет, но, когда к власти пришли фашисты, ему подумалось, что он легче и быстрее добьется успеха, служа не господу богу, а фюреру. Еврейские погромы, убийства коммунистов, допросы, пытки — здесь был простор кровожадным инстинктам долговязого истерика. Но на всю его жизнь, как клеймо какое, закрепилось за ним прозвище «патер».
Ему уже далеко за тридцать, а он всего-навсего обер-лейтенант, и грудь его бедна крестами. На фронте он, конечно, быстрее бы сделал карьеру, но в первые же дни войны с французами Зепп потерял руку, и его перевели на интендантскую службу. Сноровистые, нахрапистые коллеги Зеппа набили на этой службе карманы, а этот благочестивый изувер научился одному — пить лошадиными дозами шнапс.
Когда защитники Сталинграда начали перемалывать у Волги дивизию за дивизией, гитлеровское командование, испытывая острую нужду в «пушечном мясе», под метелку подмело в тылу и на оккупированных территориях всех офицеров, годных к отправке на фронт. В числе их оказался и начальник небольшого лагеря в Раквере, на место которого прислали однорукого Зеппа. Так он впервые встретился лицом к лицу с русскими. «Дикие славяне» — наголодавшиеся, исхудалые, в изодранной арестантской робе — отнюдь не походили на перепуганных туземцев, благоговеющих перед арийскими завоевателями. Гордые. Полные чувства собственного достоинства.