Михаил Бубеннов - Белая береза
— Да, я подумаю, — ответил Реде после паузы. — Вероятно, я поеду, но ненадолго. Ведь я тороплюсь в Москву, вы знаете. Я хочу своими глазами видеть парад нашей армии. Это должно быть исключительное историческое зрелище!
— Я вам завидую, — вздохнув, сказал Гобельман. — Говорят, что парад назначен на седьмое ноября?
— Да. Понимаете, как это символично?
Через минуту перед столом коменданта стоял лейтенант Квейс. Это был высокий, располневший человек, с широким, бабьим задом, распиравшим брюки и фалды мундира, обутый в желтые сапоги на подковах. На его голове, посаженной низко, на самые плечи, сильно облысевшей с висков, топорщился петушиный гребень волос. Трудно было понять, что выражало его расплывчатое лицо, почти безбровое, с едва заметными серенькими глазками.
— Квейс, — сказал Гобельман, — завтра вы получите полный инструктаж. Закончив дела в тех деревнях, которые вам указаны, вы доедете еще до Ольховки. Если невозможно проехать туда на машине, поедете на лошадях. Ольховка будет некоторое время, до особых указаний, вашей резиденцией.
Квейс вскинул к виску два пальца.
— Слушаюсь, герр обер-лейтенант!
— Эта деревня вот, смотрите… — И Гобельман склонился над картой.
IX
Когда ольховцы начали возвращаться с пожара, сторожиха Агеевна, выбежав на крыльцо, зазвала к себе нескольких женщин и рассказала им про необычайный разговор с немцами. Эта весть, несмотря на ночное время, быстро облетела деревню. Тревожно перекликаясь во тьме, меся грязь и разбрызгивая лужи, люди бросились в дом правления колхоза.
Все колхозницы, приходившие сюда, настойчиво приставали с расспросами к Яше Кудрявому. Он сидел за столом Степана Бояркина и, веря в то, что выполняет свой служебный долг, от удовольствия часто щурил на огонь лампы свои ласковые глаза. По слабости ума и памяти Яша не мог поведать толком о своем разговоре с немцами. Зная этот его недостаток, перепуганные женщины сами задавали ему вопросы, а Яша только отвечал, причем, от доброты своей душевной, стараясь угодить, почти на все вопросы отвечал утвердительно.
— Яшенька, милый, что ж он, ругался?
— Ругался, — с улыбкой отвечал Яша.
— Кто, говорит, поджег, да?
— Ага, так говорит…
— Яшенька, грозил, да?
— У-у, грози-ил!
— Сказал, что приедут скоро? Так сказал?
— Та, та, так…
— Чего ж он… побью, говорит? Да?
— Ага, побью…
— Господи, пропали, бабы!
Сторожиха Агеевна, вначале наболтавшая лишнего, сама начала верить, что разговор происходил именно так, и охотно подтверждала:
— Так, бабоньки! Все истинно!
За несколько минут разговора с Яшей Кудрявым женщины перепугали себя до крайности и подняли гвалт:
— Теперь, бабы, налетят они!
— Побьют всех за этот хлеб!
— И что делать? Что делать?
В это время в доме появился Ерофей Кузьмич. Лицо его было озабоченное, взгляд пасмурный.
— Тут нечего ахать! — сказал он, присев на табурет у печи. — Чему быть, того не миновать. Не завтра, так послезавтра, а они припожалуют. И за скирды попадет, и начисто ограбят! Что же нам — этого ждать? Вон они, семена, лежат в амбаре. Подъедут — и выгружай. И лошади, инвентарь опять же на дворе…
Из бабьей толпы раздались голоса:
— Как же быть, Кузьмич?
— Как? Поделить бы все надо…
В доме стало тихо-тихо.
— Ну, а что поделаешь? — сказал Ерофей Кузьмич, хотя никто не возразил на предложение о разделе. — У них вся сила теперь. Поделить — и квита! Приедут, а у нас — хоть шаром покати! Так я толкую?
Опустив головы, женщины долго не отвечали.
— Что же молчите?
— А как же весной сеять будем? — спросила за всех Ульяна Шутяева. Неужто поврозь?
— Все может быть…
— Неужто не вернутся наши?
Не дожидаясь ответа Ерофея Кузьмича, тихонькая молодая солдатка Паня Горюнова звучно всхлипнула в тишине, а вслед за нею, прижимаясь друг к другу, заплакали и другие колхозницы.
— Тьфу, мокрое племя! — Ерофей Кузьмич поднялся. — Эка, развезло их! Ну, войте тут, раз охота, а завтра с утра надо решать дело. — И хлопнул дверью.
…Всю ночь ольховцы судили-рядили, как быть, вздыхая и охая, передумали о многом — о всех последних годах своей жизни.
Вспомнили они о тех днях, когда создавался колхоз, и как тяжело было им отступать от своих вековых укладов, и как страшно вступать в неведомое. Вспомнили, как в первые годы трудно было жить в колхозе, трудно и непривычно — и то не ладилось, и другое, и третье, и как мучились они, видя, что не ладится дело, часто вздыхали, вспоминая единоличную жизнь: легче, мол, при ней, вольготней! Но когда это все было? Все это было давным-давно!…
В последние годы дела в колхозе пошли на лад, колхозники научились работать сообща, не стесняя друг друга, вкладывая в дело все свое мастерство. Все стали получать такие доходы, при которых жилось безбедно. Правда, человек всегда хочет жить лучше, чем живет. Мечтали и ольховцы о лучшей жизни. Но теперь, мечтая, они знали, что она возможна в колхозе. Вот так дерево: пустило корни, укрепилось в земле — значит, год от года все шире и шире будет раскидывать ветви…
И вот все рушилось по чужой и злой воле. Об этом страшно было думать. Все, что было создано, к чему привыкли за десять лет, было уже дорого; все колхозное крепко приросло к сердцу, начни отрывать — кровь…
X
Утро выдалось холодное и ветреное. Весь небосвод был покрыт зловещей хмарью. В чердачных окнах, нахохлясь, сидели голуби. Они с удивлением осматривали, как изменилась за дни непогоды деревня: березы качали голыми ветвями устало и безнадежно, а высь была такая неуютная, что не хотелось и поднимать крыло.
Ольховцы начали собираться на колхозный двор на южной окраине деревни. Здесь была просторная конюшня на фундаменте из дикого серого камня, около нее — сеновал, каретник и шорная, в стороне — светлый коровник под тесовой крышей, овчарник из сборного леса, но тоже ладный на вид; в другой стороне — кузница и машинный сарай, поодаль — хлебные амбары. У входа на двор стояла низкая старая изба, в которой, бывало, бригадиры распределяли утрами людей на работы, а вечерами собирались погреться и поболтать те, кто работал здесь постоянно.
Раньше двор был шумным: так и кипела здесь работа. Теперь он опустел. Лошадей осталось мало. Весь колхозный скот был угнан на восток.
Народ собирался в сторожке. Негромко велись разговоры о погоде, о войне.
Ерофей Кузьмич нарочно запоздал: не хотел, чтобы, при случае, могли укорить, что он больше всех хлопотал о разделе. Выйдя из переулка ко двору, он увидел Ефима Чернявкина. В начале войны Чернявкин был призван в армию, а когда его часть отступала, бежал из нее и явился домой. До этого дня он жил тайно, хотя уже многие знали, что он дома.
Подождав Ефима, Ерофей Кузьмич крикнул:
— Ну, вылез?
Чернявкин поклонился, легонько сдвигая на затылок шапку. Он был в старом рабочем пиджаке и сильно разбитых сапогах. Лицо его обросло черной бородкой.
— Пора, Кузьмич, — ответил он дружелюбно. — Пожалуй, просидишь, а тут расхватают все.
— Жить думаешь?
— Да есть надежда.
— А что зарос так?
— Теперь соскоблю…
К ним подошли женщины.
— Эх, война! — громко, со вздохом сказал Ерофей Кузьмич. — Побежали кто куда — на свои огоньки, к бабам! Как тут не пойдет немец? Вояки! Мой вон и тут проходил, — всем известно, — а небось не остался дома! Пошел! Он гордо вскинул голову. — Пошел воевать, раз нужно, да и погиб вот, сказывают люди…
Его лицо перекосилось от боли.
— Воевали бы все так! Где там!
— Какая тут война? — проворчал Чернявкин. — Как ударили, так и покатились вроссыпь! Что ж, по-твоему, дубинками махать перед танками?
Женщины, стоявшие рядом, брезгливо смотрели на Ефима Чернявкина.
— А ты уж скорее в кусты? — крикнула ему Лукерья Бояркина.
— Доблестный защитник! — с презрением воскликнула Ульяна Шутяева. — А на моего, по-твоему, не шли танки? Почему он не прибежал?
— Поглядим, еще прибежит, — буркнул в ответ Чернявкин, обводя женщин соловыми глазами: отправляясь на народ, он выпил для храбрости.
— Нет, не прибежит! — пуще того закричала Ульяна. — Он не такой! А если бы и прибежал — я не такая, как твоя краля: на порог не пущу! Чтобы с таким, как ты, прости господи, да я спать легла?
— Чего кудахчешь? — огрызнулся Чернявкин.
— У-у, червяк поганый! — крикнула Макариха. — Еще голос подает! — Она сплюнула. — Ей-бо, бабы, и смотреть-то на него стыдно! Пошли!
Ерофей Кузьмич протиснулся в сторожку и незаметно присел на лавку у самой двери.
В сторожке становилось все тише и тише: все уже было переговорено о погоде и о войне. Из-за печи вдруг раздался сильный женский голос:
— Кого же еще ждем? Начинать бы!