Рохус Миш - Я был телохранителем Гитлера.1940-1945
Плен
2 мая перед рассветом я проснулся. Вокруг все еще было спокойно. Тогда я, не мешкая, пустился в путь, имея при себе из оружия только пистолет да еще карманный фонарик. В подземных коридорах и комнатах царило запустение, все их обитатели давно ушли. Чтобы выйти на улицу, мне пришлось пролезть, как мне когда-то советовал Шедле, через маленькое подвальное окошко, выходящее на тротуар Вильгельмштрассе. Это был самый настоящий прыжок в неизвестность. Развалины полыхали, улица была разворочена снарядами. Перейдя через дорогу, я оглянулся: здание Старой канцелярии все еще стояло.
Я пошел дальше, побежал через Вильгельмплац и спустился по лестнице на станцию «Кайзерхоф»[148]. Вход в метро был весь изрешечен пулями. Внизу было черным-черно от столпившихся людей. Мужчины, женщины, дети сидели на ступенях, на перроне, везде. Помню, посреди этого неописуемого хаоса два молодых гитариста играли какие-то гавайские мелодии. Тоннель метро не был освещен. Я прошел по нему до станции «Штадтмитте» и вышел на «Фридрихштрассе». Там я встретил Хайнца Линге и сотрудника отряда Гельмута Фрика. Поинтересовался у Линге, где все остальные, — он не знал. «Ну, что будем делать?» — спросил он. Я ответил, что нам бы надо пройти до моста Вайдендаммер. «Невозможно! Мы как раз оттуда. Там русские! Там подбитый танк, повсюду трупы. Мост на прицеле у Красной армии. Они все видят, стреляют по всему, что движется», — ответил он. Тогда вместе с остальными солдатами мы решили продвигаться к северу, но не выходить на улицу, а идти по подземным тоннелям.
В районе Шпрее дорогу нам преградила огромная насыпь из камней и обломков железа. Нам удалось пробраться по узкому лазу сантиметров 50 в диаметре. Следующие 80 метров нужно было идти под открытым небом. Советские солдаты непрерывно забрасывали гранаты в зияющее в потолке станции отверстие. Мы прорвались перебежками, по одному. Потом наша маленькая группа двинулась дальше в направлении вокзала Штеттинер.
По лестнице, ввинченной в стену, можно было выбраться через вентиляционную шахту. Один из нас поднялся, высунул голову наружу и увидел, что по улице сновали немецкие солдаты. Он скатился вниз: «Им удалось прорваться, они все там, пришли». Тогда мы поднялись на поверхность. И только на улице поняли, какую совершили ошибку. Это были военнопленные. Мы оказались в руках у советских солдат.
Я стоял рядом с Фриком. А Линге вдруг сорвал с руки часы и растоптал ногой, приговаривая: «Ну уж нет, их они не получат!» Эту редкую вещицу он получил от посла Хевеля, всего их было выпущено около двух тысяч штук. Потом он украдкой вынул карманные часы с цепочкой и забросил их подальше. Повернувшись к нам, объяснил, что это были часы шефа. Мы молча смотрели, как проходящая мимо с ведром воды для пленных женщина наклоняется, подбирает их и, положив в карман, уходит.
Вдалеке стояли советские солдаты и стреляли во все стороны. Судя по всему, они были в стельку пьяны. Тогда Линге надвинул себе на лоб фуражку и заявил, что застрелится из пистолета, который оставил при себе. Я схватил его за руку со словами: «Если кто-то и должен это сделать, то они, а не ты! Не делай глупостей». Тогда он взял пистолет и потихоньку выбросил. Потом он предложил разделиться, чтобы нас не взяли вместе. Так мы и сделали. А потом под конвоем советских солдат два дня шли пешком к востоку, к лагерю в городе Вольденбер (ныне Добегнев). Это было началом моего долгого плена.
Меня перевели в Позен (Познань), куда свозили пленных со всего района. Там я встретился с Гансом Бауром, пилотом Гитлера. У него не было одной ноги, ее ампутировали, отрезали пилой и без анестезии. Я предложил ему помощь. Нужно было каждый день менять повязки и еще добывать еду. Через какое-то время он сказал, что его скоро должны перевести в военный госпиталь в Москву и что он может взять с собой кого-нибудь, чтобы за ним ухаживать. «Господин Миш, — сказал он мне очень серьезно, — условия жизни в этом госпитале должны быть намного лучше, чем в лагере для военнопленных. Вы согласны поехать со мной?» Я согласился.
До Москвы мы доехали на поезде. Машина службы безопасности отвезла нас не в госпиталь, а в Бутырскую тюрьму. Через две или три недели нас перевели на Лубянку, где находился КГБ. Там, в комнате на втором или третьем этаже, нас подвергли первым допросам. Начали они с Баура. Сотрудники КГБ били его, пока, через некоторое время, он не сказал тюремщикам: «Спросите лучше у моего сопровождающего, он все знает гораздо лучше меня!».
Пришел мой черед. Нас разделили. Вопросы касались в основном личности Гитлера и его присутствия в бункере, в которое мои сторожа ни на йоту не верили. Они были твердо убеждены, что это был дублер, двойник, или я уж не знаю кто. «Ты лжешь, лжешь!», — повторяли они. Я был весь избит, живого места не осталось. Меня стегали плеткой, ставили под ледяной душ.
Допросы под руководством некоего комиссара Савалиева начались в декабре 1945 года. Он хотел узнать как можно больше о последних днях Гитлера, где он находился, как уехал из Берлина, кто помогал ему в побеге и еще море вопросов того же рода. Я рассказал все, что знал сам. Я очень быстро понял, что Савалиев и его коллеги, которые, скорее всего, работали в Министерстве внутренних дел, очень хорошо информированы обо всем, что у меня спрашивали. Я все сказал, но это не спасло меня от избиений под предлогом того, что я лгу.
Я утратил человеческий облик. В камере не топили, несмотря на сильные морозы. В течение нескольких дней мне не давали спать. Я падал в обморок.
На двенадцатый день такого режима я попросил листок бумаги и карандаш. Написал письмо на имя министра внутренних дел и начальника государственной безопасности Лаврентия Берии: «Мои показания основаны на реальных фактах. Однако мне не верят. Со мной обращаются бесчеловечно, мучают меня. Я говорил и говорю правду. Во избежание продолжения мучений прошу Вас меня расстрелять».
Бумагу ту я передал охраннику. Меня сразу же отвели в кабинет для допросов. Стало только хуже. Обращение со мной слегка улучшилось только к концу апреля 1946 года.
В мае 1946-го, пробыв восемь дней в дороге, я оказался в бывшей женской тюрьме в Лихтенберге, в Берлине, с другими немцами, в числе которых был и Баур. Там мы были одними из основных свидетелей на Нюрнбергском процессе. Допросы продолжались. Я постоянно повторял, что «я здесь не в качестве обвиняемого, а приглашен давать свидетельские показания».
Я попросил о встрече с женой и дочкой. Через несколько дней в мою камеру зашла незнакомая женщина — на несколько минут, только чтобы побрить меня. Потом снова начались допросы. За то время, что я провел в берлинской тюрьме, я узнал, что Линге даже привозили в бункер. А мне никто так и не сказал, против кого я буду свидетельствовать на процессе.
Через полтора месяца русские дали понять, что больше не нуждаются в нашем присутствии в качестве свидетелей, и отправили нас обратно в Москву.
В советском плену я провел больше трех лет, скитаясь между Лубянкой и Бутыркой. Потом меня снова перевели, и, после нескольких недель в поезде, я оказался в секретном изолированном концлагере в Караганде, в Казахстане. В моем бараке было около двенадцати заключенных, в большинстве своем — немецкие физики, специалисты в атомной отрасли, в том числе профессор Герц. Там мы были относительно свободны в своих передвижениях. Занимались немного электросетями, что-то строили… По-моему, именно там я встретился с Зеппом Плацером, бывшим камердинером Гесса.
21 декабря 1949 года без суда и следствия я был приговорен к смертной казни. Как я тогда понял, речь шла о коллективном приговоре. В 1950 году эту меру наказания заменили двадцатью пятью годами принудительных работ по обвинению в поддержке нацистского режима.
Меня перевезли в лагерь для военнопленных на Урале, потом в Ленинградскую область, недалеко от города Поровичи. Затем, уже самолетом из Москвы, я снова вылетел на Урал, на этот раз в Свердловск, и, наконец, поездом в Сталинград, в лагерь, который стал для меня последним.
Меня освободили в конце 1953 года. Домой я возвращался с другими немцами, нас было очень много[149]. Мы высадились в лагере на востоке Берлина, где чиновники долго проверяли удостоверения личности и другие документы, а потом раздали нам одежду. Оказавшись на улице, мы спустились в метро. Через несколько минут, увидев через окно табличку «Нойкёльн»[150], кто-то из наших закричал изо всех сил: «Мы на Западе!» Мы все мигом высыпали на перрон. Я сел в такси, пытаясь объяснить шоферу, откуда я приехал и почему у меня нет в кармане ни гроша. Машина тронулась.
Я вышел здесь, в Рудове, перед домом своих родственников, вечером 31 декабря 1953 года. Когда я позвонил, была уже глубокая ночь. Дверь открыла жена, к ней сейчас же подбежала дочка. Они меня не ждали. В первый раз за девять лет я смог прижать их к груди.