Аркадий Бабченко - Война
Фикса вытирает руки о кальсоны и достает из-за пояса блокнот и ручку, которые специально прихватил с собой.
– Расскажи мне, где мы были, – просит он, – я никак не могу запомнить названия этих сел.
– Записывай. Ты к нам присоединился в Гикаловском, да? Значит, пиши. Гикаловский, потом Хал-Килой, Саной, Асламбек-Шерипово, Шатой и… – я замолкаю, запинаясь на этом слове, – и Шаро-Аргун.
– Да. Шаро-Аргун. Это я помню, – говорит Фикса. – Вешалка. Я нарисую напротив Шаро-Аргуна вешалку, – продолжает он и неумело рисует в блокноте виселицу. Его руки плохо управляются с ручкой, они больше привыкли к железу: до войны – к строительному мастерку и лопате, здесь – к автомату и АГСу, – и простейший рисунок получается у Фиксы коряво.
Я смотрю на виселицу и висящего на ней человечка. Шаро-Аргун. Какое страшное название. Мы оставили там двадцать человек. Игорь, Вазелин, Очкастый взводный, Пашка…
Шали, Ведено, Дуба-Юрт… – таких названий много здесь, в Чечне. Это все имена смерти. В них есть что-то шаманское. Итум-Кале – мертвое слово. Странные названия, странные села. В каждом из них погибли мои товарищи. У нас ничего не осталось, кроме этих странных нерусских слов, мы живем только в них, живем прошлым, и непонятное для других сочетание звуков для нас означает целую жизнь. Мы ориентируемся по названиям как по карте. Бамут – это предгорье, зимние безуспешные штурмы, холод, мерзлая земля и кровавый ледяной наст. Самашки – горящие бэхи, жара, пыль и вздувшиеся трупы, которых навалили несколько сотен за три дня. Ачхой-Мартан, равнина. Мой первый в жизни обстрел, первые трассера, летящие в мою сторону, первый страх. Грозный. Да, конечно, Грозный. Муха, Кокшаров, Яковлев… Еще раньше – Кисель. Эта земля пропитана нашей кровью, нас пригнали сюда и убили, и будут гнать еще долго, и еще долго будут убивать.
– Тебе надо было нарисовать вместо вешалки задницу, – говорю я Фиксе. – Знаешь, если представить Землю в форме задницы, то мы сейчас находимся в самой дырке.
Я закрываю глаза и ложусь на спину, закинув руки за голову. Солнце светит сквозь веки, мир становится оранжевым. Черт, не хочется ни о чем думать, не хочется вспоминать… Я подумаю об этом потом, сейчас все закончилось хотя бы на время, сейчас мы живы… Наши желудки набиты собачатиной, и нам плевать на все. Сейчас я могу лежать на солнце и не бояться выстрела в голову, и это такое счастье. Я помню лицо снайпера, который целился в меня в Гойтах. Мне почему-то не было тогда страшно.
Ладно, хватит. Нечего об этом думать. Потом, потом, все потом.
Солнце разморило нас, мы дремлем, может, даже засыпаем на какое-то время – сложно сказать: слух во время сна остается таким же острым, как и при бодрствовании, и во сне мы реагируем на каждый звук. Птичий щебет, солдатские голоса, одиночный выстрел, тарахтение дырчика – это все неопасные звуки. Мы спим.
Дрыхнем до тех пор, пока солнце не скрывается за горизонтом. Становится прохладно. У меня ноет отмороженное в горах пузо, я встаю с земли и отливаю прямо себе под ноги. Струйка быстро иссякает, не принеся облегчения, внизу живота по-прежнему болит. Надо будет показаться нашему фельдшеру.
Чеченята так и не появляются. Наши ракеты безвозмездно отправились в фонд помощи боевикам.
– Хреновые из нас коммерсанты, Фикса, – говорю я. – Надо было сначала шмаль от них получить, а потом расплачиваться. Пойдем, нас кинули.
– Надо было автоматы взять, вот что. Одного оставили бы здесь и держали под прицелом, пока другой за анашой бегал бы.
– Они все равно бы не пришли. Они же не дураки, понимают, что ничего мы им не сделаем. Ты же не расстреляешь пацана за «корабль» шмали?
– Конечно, нет…
Мы идем вдоль забора назад, к нашей палатке. Под кирзачами хрустят битый кирпич, осколки. Когда-то здесь были бои, скорее всего, в прошлую войну. С тех пор никто не работал на этом заводе, никто не отстраивал его. Разбитые здания использовались для содержания рабов.
Я вдруг вспоминаю Димку Лебедева, мы с ним вместе возили гробы в Москве. Его бэтээр подорвался на мине, все отделение погибло сразу. Димка видел, как по воздуху, словно ядро, летел его взводный и как взрывной волной ему отрывало руки и ноги. На землю упало только туловище в бронежилете. Димку очень сильно контузило тогда, и он провалялся на дороге почти сутки. «Чехи», которые вышли из придорожной зеленки, не пристрелили его, посчитали мертвым. Он очухался ночью и тут же наткнулся на других боевиков, которые увезли его с собой в горы. Димку и еще семерых срочников держали в какой-то мазанке. Били, резали пальцы – хотели, чтобы они приняли ислам. Кто-то принял, а кто-то, как Димка, отказался. Тогда его перестали кормить. Две недели он питался травой и червяками.
Каждый день пленных возили рыть оборонительные сооружения в горах, и в конце концов Димке удалось сбежать. Его подобрал старый чечен и спрятал в своем доме. Димка жил в его семье как работник, ходил за скотиной, смотрел за хозяйством. Его не обижали, а когда Димка захотел домой, отвезли в Моздок. Везли ночью, в багажнике, чтобы не зарезали боевики. Он вернулся домой живым, переписывался со своим хозяином, тот даже гостил у него несколько раз. Димка его так и называл – хозяин, как раб. Плен остался в нем навсегда; у него были услужливые, боящиеся глаза, он всегда был готов закрыть голову руками и сесть на корточки, пряча живот и пах. Разговаривал тихо и никогда не отвечал на обиду.
А потом из Чечни приехал племянник хозяина, избил Димкину мать, забрал его сестру и увез с собой. За ее освобождение он требовал денег. Может, держал ее здесь вот, в подвалах этих цехов, вместе с десятками других пленных, насиловал и резал пальцы…
– Скажи, – спрашивает меня вдруг Фикса, – а ты правда дострелил бы того раненого? Там, в горах, помнишь?
Мы останавливаемся. Фикса смотрит мне в глаза и ждет ответа. Я знаю, почему это так важно для него. Он не говорит вслух, но думает: «А меня, меня бы ты тоже дострелил?»
– Я не знаю, Фикса. Ты же помнишь, шел снег, мотолыги[22] не могли пройти за ранеными, и он бы все равно умер. Только кричал бы… Вспомни, как он кричал, как это было страшно. Я не знаю…
Мы глядим друг на друга. Мне вдруг хочется обнять этого тощего небритого мужика с выступающим кадыком и торчащими над голенищами сапог мослами. Никого бы я не расстрелял, Фикса, ты же знаешь, ты же все понял еще там, в горах: жизнь – слишком ценная штука, и мы дрались бы за нее до последнего, даже если бы этому парню вырвало все внутренности. У нас еще были бинты, промедол, и, может быть, утром его удалось бы эвакуировать. Ты же знаешь, мы бы сделали все, даже если бы точно знали, что он умрет.
Я хочу сказать все это Фиксе, но не успеваю. Внезапно раздается сильный взрыв. Облако дыма и пыли окутывает дорогу около проходной, как раз там, где стоят наши палатки.
Мы летим лицом в асфальт.
«Чехи»! Они взорвали ворота!
На мгновение замираем, потом бросаемся к трансформаторной будке и залегаем около стены. Черт, автомата нету, идиот, я оставил его в палатке! И надо же было именно сейчас, я же никогда не расстаюсь с оружием! Фикса тоже безоружный, мы совсем расслабились на этом консервном заводе, поверили, что мы на отдыхе, и ушли на сто метров от позиций без оружия.
Глаза Фиксы бегают, лицо бледное, нижняя челюсть отвалилась. Я выгляжу не лучше.
– Чё делать? Чё делать? – шепчет он мне в лицо.
– Ракеты, ракеты давай, – шепчу я в ответ. Мне чертовски страшно, без оружия я – беззащитное животное.
Сейчас они хлынут в пролом и возьмут нас здесь тепленькими, в одних шортах. И здесь же зарежут. И никого вокруг, мы одни… Курортники хреновы. Придурки! Я озираюсь по сторонам. Надо бежать за склады, там обоз, там люди.
Фикса достает из-за голенища ракеты, одну протягивает мне. «Красная», – мелькает у меня в голове, пока я срываю защитную мембрану и достаю вытяжное кольцо. Мы выставляем ракеты перед собой, готовые выпалить в первое, что появится на дороге, и замираем, натянув веревочки. Словно пацаны, которые стреляют черноплодкой из трубок.
От проходной доносятся какие-то голоса, смех. Говорят по-русски, без акцента. Мы еще немного выжидаем, затем идем к проходной. Там стоят комбат, зампотылу, начштаба, еще какие-то офицеры. Все подвыпивши. Оказывается, они вытащили из административного корпуса сейф и взорвали его, прилепив тротиловую шашку к дверце. Сейф разорвало напополам, он оказался пустым. Кто-то из офицеров предлагает взорвать второй, может, там что-нибудь есть, но комбат против.
– Полудурки, – тихо говорит Фикса, когда мы проходим мимо, – не настрелялись еще.
Наши потери невелики: при падении я разбил себе колено, а Фикса оцарапал щеку. Больше всего нас расстраивает, что мы оба снова грязные, баня пошла насмарку.
Мы идем в палатку и ложимся спать.
Ночью нас обстреливают. Около трансформаторной будки, где мы с Фиксой держали оборону, рвется граната, за ней – еще одна, потом небо расцвечивается трассерами. Обстрел несильный, в два-три ствола. Несколько шальных очередей проходят над нами, пули приятно поют в воздухе. Им отвечают часовые с крыш, завязывается короткая перестрелка. Из-за забора взлетают три сигнальные ракеты – одна красная и две зеленых, они освещают территорию завода. В дрожащем свете видно, как от палаток к корпусам бегут солдаты и карабкаются на крыши. Пока ракеты висят в воздухе, огонь по нам усиливается, несколько раз хлопают подствольники.