Михаил Керченко - У шоссейной дороги
— Он брат мой, не обидится. А вообще я вам скажу, ему теперь все равно.
Говорят, что Дмитрий Иванович в дом брата не заглядывал лет десять и пришел тогда, когда больной был уже безнадежен. Дмитрий Иванович, как всегда, спешил, забежал мимоходом. Не снимая фуражки, он присел на краешек стула и, взглянув на брата, произнес скороговоркой:
— Я на минутку. Да, плохи твои дела. Не жилец ты на этом свете. Однако, того… не беспокойся. Алешка на своих ногах. А Марину не обидим, доведем до дела. Ну что же, прощевай. Видно, больше не встретимся на этом свете.
Он чуть прикоснулся ко лбу больного сухими колючими усами, пожал его холодную вялую руку и отвернулся. Так сухо прощаются в вагоне, после кратковременного знакомства, чужие люди.
…После похорон Дмитрий Иванович по русскому обычаю устроил в доме брата поминки, щедро угостил водкой всех, кто провожал покойника в последний путь. Рассчитывалась за все Вера Павловна.
В разгар поминок Дмитрий Иванович отозвал Марину в сторону и сказал намеренно громко, чтоб все слышали:
— Надо кое-что раздать людям на память. Так принято.
— Я не знаю, как мама… У нее надо спросить.
— Что она? Понимает, поди, обстановку. Люди обессудить могут. Надо, племянница, делать, как положено, обычай соблюдать.
Марина шепчется с матерью, которую дядя старается не замечать.
— Пусть раздает, раз так надо, — отвечает Вера Павловна безучастным тоном, равнодушно.
Дмитрий Иванович снимает с гвоздя поношенный пиджак, вертит в руках, как бы оценивая его, и сует старику с редкой козлиной бородкой.
— Бери, Ионыч, носи. Помнить будешь нашу дабаховскую доброту. Мы, Дабаховы, щедрые и простые. Все знают.
— Спасибо, голубчик. У меня своих пара, не износить. И доброты нам не занимать, — возражает Ионыч, пропуская через кулак козлиную бородку.
— Бери, бери. Нельзя отказываться, — настаивает Дмитрий Иванович. — Такой обычай.
— Ну, что ж, благодарствуй, коли нельзя отказываться.
Шоферу отдает яловые сапоги, столяру, который делал гроб, — столярный инструмент. Себе берет двустволку, новую черненую шубу и карманные швейцарские часы в серебряной оправе. Он с удовольствием щелкает крышкой часов, взвешивает на ладони серебряную массивную цепочку и по-хозяйски опускает в карман. Вытирает усы. Кажется, он доволен собой и прожитым днем.
— А старух пусть одарит хозяйка, — неожиданно распорядился Дмитрий Иванович. — У нее много всякого добра.
— Меня пока что не похоронили, — замечает Вера Павловна. — Мои вещи мне самой нужны. Зачем же я буду их раздаривать?
— Твое дело. Честь надо знать, — говорит он сердито и обводит всех глазами: ищет поддержки. На него никто не смотрит.
— Да что вы? — предупредительно отмахиваются старушки. — К чему это? Мы не за подарками пришли. Не обижайте нас.
Они поспешно собираются домой. Марину от этой сцены коробит. Дмитрий Иванович считает своим долгом утешить ее, подходит, обнимает за плечи и говорит наставительным тоном:
— Не кручинься, племянница. Теперь отца не воротишь, хоть что хошь делай. — И, взглянув на Веру Павловну, добавляет: — Отцовский дом стереги, он тебе по праву принадлежит.
Марина отворачивается. Она устала. Ей хочется покоя.
— Приходи, приходи, не стесняйся. Я тебе самый близкий человек, — нудит свое Дмитрий Иванович.
Но вот он уходит, Вера Павловна облегченно вздыхает. Не любит она деверя, это ясно.
Марина, очевидно, все еще до конца не постигла происшедшее. Ей не верится, что отец ушел навеки. И потому горе не сломило ее. Она принимала все — похороны, знакомых и чужих людей в доме, их неприятно-тягостные слова и слезы — за чудовищно-неправдоподобный сон. В глазах застыло удивление и отдаленность от всего окружающего: «Что это такое? Зачем? Почему? А, впрочем, делайте, что хотите, только поскорее, пока я внутренне отсутствую, пока не проснулась». Ей хотелось отдалиться, уйти от невыдуманно-страшной правды, позабыть эти два самых тяжелых в ее жизни дня.
Она подошла ко мне, посмотрела в глаза и коротко сказала:
— Все…
По ее лицу я угадал, что ничем не измеришь боль ее души. Я кивнул головой и тихо вышел. По дороге вспомнил слова Андрея Ивановича, ее отца: «Воевал, два ранения получил. Жил незаметно, умру незаметно, но помни, дочь: самое главное в том, что жил я честно. В этом — все». Да, в этом — все. Может, он и жил ради того, чтобы мне и другим людям еще раз напомнить, каким должен быть человек.
16
Около жердяного прясла на низком дощатом настиле стоит узкая деревянная бочка с бронзовым краником у днища. Из-под краника наклонно, опираясь на круглые осиновые колышки, тянется широкая доска с тремя выдолбленными желобками.
Утром я спускаю из краника подсоленную воду, она течет по продольным бороздкам. Пчелы-водоносы привычно усаживаются друг около друга, выпускают как слоны, хоботки, наполняют водой свои медовые зобики и тяжело летят в улья. Там их ждут.
Незаметно, капля по капле, росинка по росинке и, смотришь, бочка опустела.
А жизнь течет не из краника — широко и бурно, неистощимо. Куда не кинешь взгляд…
Кузьма Власович сообщил, что Марина ушла из типографии, теперь работает в редакции. Вера Павловна уехала в Москву, в гости к первому приемному сыну Грише. Он учился в Суворовском училище, приезжал всего раза два, когда был мальчиком, и я плохо его помню.
На днях к пасеке подкатила «Волга», из нее вышли директор совхоза и секретарь райкома Григорий Ильич, пригласили меня посмотреть донник. Он начал цвести — белопенное, изумительной красоты поле, окаймленное вдали нежной зеленью лесов. Над ним мягко-шелковистая голубизна неба и чайки, неторопливо летящие в сторону озера.
— Молодцы, вырастили и сохранили такое чудо, — сказал секретарь, растер в ладонях белые цветки и вдохнул их аромат. Вокруг невидимо гудели пчелы.
— А как медосбор?
— Хороший. В контрольный улей, что на весах, каждый день приносят по пять килограммов нектара.
— Стало быть, на всей пасеке — пять центнеров. Неплохо.
Сегодня я встал на рассвете и с помощью аккумулятора навощил сотни рамок. Приятно устал.
Лежу, засунув руки под голову. Рядом пес Адам. Мысли кузнечиком перескакивают с предмета на предмет. Надо браться за какое-то значительное дело. Не размениваться на мелочи. А то годы промчатся в метаниях, в поисках…
Кажется, Пришвин сказал: кто любит природу, тот любит и Родину. Это так верно и так точно выражено, что я удивляюсь, почему сам не мог додуматься до этой простой истины. Ведь иначе и быть не может. Велика сила привязанности к земле, на которой ты родился и вырос. Мне понятна любовь якута или чукчи к суровой северной природе, к чахлой березке, к тундре, к неправдоподобной изумрудной зелени летом и белому безмолвию зимой.
Я смотрю на притихшее теплое озеро и думаю об этом. Дует легкий влажный ветерок. Жужжат пчелы. Голубые, белые, желтые ульи расставлены в шахматном порядке: десять домиков с запада на восток, десять рядом — с юга на север. Нынче я проверяю свою догадку. Я заметил, что больше собирают меда те пчелиные семьи, у которых чаще его откачиваешь. Я взял четные ряды. Из некоторых ульев мед уже откачал и отправил в совхоз. Вчера заглянул в эти ульи и увидел, что рамки опять залиты медом.
Ульи в нечетных рядах я не трогаю, только расширяю гнезда, чтобы пчелам было куда складывать нектар.
Вот так я лежу и думаю о родном крае, о людях, живущих в тундре, о своей пасеке, о Марине.
Кто-то подкатил к пряслу на велосипеде. Пес выскочил из шалаша и остервенело залаял. «Уж не Дабахов ли?» — мелькнуло в голове. Человек, бросив велосипед, шарахнулся в кусты. Потом из-за листвы показалась редкая клиновидная бородка и курносый нос. Это был Ионыч, которому Дабахов на поминках подарил старый пиджак. Старик снял потертую шляпу и, поклонившись, протянул мне желтую помятую бумажку, записку от Дмитрия Ивановича.
«Иван Петрович, отпусти подателю сей записки три кило хорошего воска. К сему Дабахов. Будешь в городе, заходи!»
Пока я читал записку, податель не отводил от меня острых серых глаз и улыбался беззубым ртом.
— Я не продаю. Понимаете: не продаю!
— Я надеялся… Уважьте, пожалуйста. Позарез нужен.
Он все время держал скрещенные руки на животе, словно боялся, что с него спадут шевиотовые галифе.
Усаживаясь осторожно на пенек, спросил:
— Ты, конечно, человек неверующий? Я вижу…
Мы легко перешли на «ты».
— Ну и что же?
— И не способен предвидеть будущее.
— А ты прорицатель, философ или проходимец? — рассердился я.
— Не надо смеяться, молодой человек. Я перенял кое-какой опыт от старых пасечников, могу рассказать тебе.
— Это интересно. Послушаю.