Анатолий Кучеров - Служили два товарища...
— Мне в другую сторону.
— Ладно, — сказал майор, — в другую так в другую. А личными делами мы после войны займемся. Сейчас по аттестату посылаешь? Что жив, здоров и фашистов бьешь, домой отписываешь? И довольно при нынешнем положении.
Мы остановились у землянки.
Он протянул руку, я смотрел в землю.
— Постой, — сказал вдруг Соловьев, — покажи хоть, к кому ездил, карточка есть?
Я достал карточку Веры, она всегда была при мне, и протянул майору. Он вынул из кармана очки, надел, поглядел.
— А ничего, с огоньком девушка, — одобрительно сказал майор, — даст вам после войны жару, Борисов!.. Что ж, повидали?
— Нет.
— Плохо. Ну, ничего. В сердечных делах я не специалист, но не встретиться иной раз тоже не к худу.
И он повернулся, надвинул ушанку на затылок и зашагал во вторую.
* * *Когда я вернулся от командира в нашу землянку, как мне казалось, чужой всем, Калугина и инженера, к счастью, не было. На моей подушке лежало письмо. Я машинально взял его в руки. Это было письмо от Веры. Как я ждал его! А теперь мне было тяжело к нему прикоснуться. Не знаю, почему у меня было такое странное чувство, но я долго не распечатывал письма.
«Мой хороший, — писала Вера, — как давно я говорила с тобой и как все для меня с тех пор переменилось! У меня работа, как и была, только теперь я, как и ты, ношу форму. До конца войны я уже не принадлежу себе. И правильно, так и надо. Я ничего себе не выбираю в жизни, я даже не хочу сейчас мечтать о том, что будет, когда кончится война. Работаю с утра до ночи.
Если бы ты знал, Саша, как мне трудно было возвращаться вечером в свою пустую холодную комнату, хоть плачь. Теперь я часто думаю, что мы с тобой, может быть, рядом, и, когда я свободна, об этом приятно думать. По секрету: в госпитале, в комнате, где я сплю, большой стенной шкаф, пустой, и однажды, когда никого не было, я на минутку влезла в него и закрыла дверцу, чтобы совсем как тогда, в гостинице. Можешь теперь смеяться надо мной сколько тебе угодно, пожалуйста!
Если бы ты знал, как я обрадовалась рассказу соседки о тебе. Она потеряла мой адрес. Я так просила передать, а она потеряла! Я ревела целый день.
Пиши мне чаще, мне тяжело, когда не приходят от тебя письма, у меня тогда самые грустные мысли. Писем давно уже нет, да и не могут они быть здесь, на новом месте. Я вижу, как они лежат пачкой на полу у дверей моей старой комнаты.
У меня теперь тоже адрес из нескольких цифр. Может быть, смешно, но я этому очень рада».
Я спрятал письмо в бумажник. Как бы я радовался этой весточке несколько дней назад, еще вчера! А сейчас мне было только больно.
Что мог я теперь написать Вере? Что Калугин разбил подарок уральцев? Что отныне ни один волос не упадет с моей головы? Что больше я не штурман? Вера говорила: «Ты обязательно должен летать, я и за это тебя люблю».
Вспоминая сегодня об этих мучениях, я невольно улыбаюсь. Можно вспомнить даже большое горе в своей жизни и почувствовать удовлетворение оттого, что выстоял и выбрался из него.
Самое страшное — остаться одному, но всего страшнее — на войне. Нигде человек так не страдает от одиночества, как на войне. Всегда горько ошибаться, но нигде так не горько, как на войне.
Я потерял лучшего друга, я лишился возможности воевать так, как только и мог воевать, — от души.
Но я не был одинок, как мне тогда казалось. В один из этих печальных дней у майора состоялся разговор с флагштурманом полка о бомбометании с малых высот, о моем предложении, о моих будущих полетах. Я, разумеется, не знал об этом.
Получив новое назначение, я уложил свои моряцкие пожитки (у меня был старый и довольно внушительных размеров фибровый чемодан) и оставил землянку, в которой последнее время жил с Калугиным.
Я прошел, почти прячась, до нового КП. Мне казалось, что мой чемодан рассказывает каждому встречному о том, что со мной случилось.
Кстати, через несколько дней я узнал, что Калугин, рассвирепев по какому-то случаю на инженера (он теперь на всё сердился), тоже переменил землянку, и так мы все разошлись.
* * *Отныне мне предстояло, как гласил приказ, занять место адъютанта третьей эскадрильи. Командиром в ней был Власов, человек новый в полку; он пришел с пополнением, никто его толком не знал, и он никого не знал. Мне это было только приятно, потому что освобождало от излишних разговоров.
Я доложил по форме — мол, явился в ваше распоряжение старший лейтенант Борисов — и поставил свой фибровый на скамью.
Власов посмотрел на чемодан и спросил:
— Где жить будете?
— Думаю, здесь, товарищ капитан.
— Живите, — сказал Власов, — правда, тесно, но ничего: жить можно.
Со мной Власов обходился так, словно я всю жизнь состоял в адъютантах эскадрильи, и я был ему благодарен за это. Может, это была маленькая хитрость, но получалось у него все очень хорошо.
В первый же день выяснилось, что мне, бывшему штурману эскадрильи, надо позаботиться об унтах для двух новеньких экипажей и пройти в вещевую часть.
Я весь день не находил в себе сил для этого похода.
Вещевая часть помещалась на краю аэродрома, и хозяином в ней состоял краснофлотец первой статьи Пищик. В полку он служил чуть ли не с первого дня войны, в хозяйстве своем держался порядка и даже некоторой нарядности, так что склад Пищика больше походил на колхозный магазин, и в нем пахло кожами, резиновой обувью, ваксой и махоркой.
Когда я вошел, Пищик выдавал валенки базовским краснофлотцам. Шел какой-то крепко приправленный деловой разговор о сроках носки и качестве валенок. Я встал в сторонку в ожидании своей очереди, но острый взгляд Пищика выудил меня из толпы.
— Товарищ старший лейтенант, — крикнул Пищик, — чего вы там к стенке жметесь, летный состав? Пропустите старшого, ребята.
Я подошел к прилавку и протянул шесть вещевых аттестатов. Пищик взглянул на аттестаты и на меня с удивлением. Потом, вспомнив последние события в полку, сдвинул на затылок фуражку.
— А я чуть было не сморозил, — сказал он добродушно, — получайте, товарищ старший лейтенант.
Он больше ничего не сказал. Он не сказал, что именно он чуть не сморозил, а я, конечно, не спросил его об этом. Он даже бровью не повел, как будто я всю войну приходил к нему за чужими унтами.
Покончив свои небывалые дела с Пищиком, я вспомнил, что еще не обедал и не ужинал, и хотя время было позднее и я не заявлял расхода, я все же решил пойти в столовую. На военной службе, как бы ни грешил человек, какие бы ни одолевали его настроения, а пришел час завтрака, обеда или ужина — и по привычке идешь в столовую.
* * *В столовой уже никого не было. Люба только что вымыла пол и, положив свежие скатерти (был субботний вечер), расставляла на столах бумажные розы. Увидев меня, она выбежала на кухню.
Над аэродромом падал первый густой снежок. Я сидел у стола и без мыслей смотрел в окно, как снег падает в темноте, как он кружится, и почему-то становилось легче оттого, что не только мне, но и всем другим сейчас нельзя летать.
С тарелкой борща в одной руке и с хлебом в другой появился сам Степа Климков в белом халате.
Люба принесла все остальное, а Климков (мы были с ним старые приятели) присел у моего стола и, подперев свою непропорционально большую курчавую голову ладонью, смотрел на меня. Он не знал, как начать разговор, и я пришел к нему на помощь.
— Так-то, Степа, — сказал я и продолжал заниматься борщом.
— Так да не так, — ответил Климков.
— Что не так?
— Все у тебя не так, — отрезал Климков. — Эй, Люба! — закричал он. — Принеси старшему лейтенанту мяса.
— Все не так, — кивнул я и отложил ложку.
Климков, видимо, собирался с мыслями.
— Понимаешь, Борисов, — сказал он, когда я взялся за второе, — поломать без пользы такую машину! Ведь она уральским металлургам вскочила в копеечку, а? Ну, что им напишет майор, как напишет? Ты попробуй, напиши. У меня прямо руки отнимаются, когда я подумаю, как о таком деле написать... Что в ней поломано?
— Центроплан.
— Всего? Выходит, можно похоронить.
Я не ответил, а Климков продолжал:
— Нет, ты пойми, какую ты загубил машину, Борисов! Есть тебе за что отвечать! Это, поверь мне, это почувствовать надо.
— Да не я же поломал, меня ж тут и не было, пойми ты, мудрец!
Климков задумчиво посмотрел, повертел рукой.
— Это ничего, что не было. А все же и ты в этом деле не без греха. Только разберись, сразу легче станет. Вот у одного моего дружка тоже был такой эпизод, еще до военной службы, когда он по своему кулинарному делу работал.
Климков придвинулся и стал горячо рассказывать:
— Знаешь, Борисов, иной раз руководит человеком не общественный, а, прямо скажем, шкурный интерес. К примеру, летом надо уметь хранить продукты, а директор этого моего приятеля говорит: «Не хранить надо уметь, а продавать. Возьми трехдневной давности котлету, нашпигуй луком, пережарь, обложи гарнирчиком — и пожалуйста!»