Анатолий Кучеров - Служили два товарища...
Стрелка бензомера на нуле.
Хорошо, что дождь перестал. Теперь видна ослепительно желтая полоса солнечного света, пробивающаяся сквозь облака и дымку.
Садиться надо на полянке. У них много шансов скапотировать, и экипаж это отлично понимает. Но выхода нет. Еще минута — и пропеллер остановится в воздухе. Под ними, по всей вероятности, поле, а там межи и канавы. Самолет должен скапотировать, и это почти неизбежно при посадке на колеса.
Вот теперь видна земля; к счастью, на ней нет тумана.
Осеннее небо светлеет.
«Сажусь на фюзеляж», — кричит Калугин.
Они быстро снижаются.
Стрелка бензомера на нуле.
Ярошенко держится левой рукой за спинку кресла Калугина, а правой машинально закрывает лицо. В следующую секунду основательный толчок валит его с сиденья. Калугин приземляет машину на фюзеляж, не выпуская шасси.
Земля. Они вылезают. Наш новенький «Петляков», «Месть уральских металлургов», беспомощно лежит среди полыни и бурых стеблей васильков.
Внизу темнее. Солнце спряталось, вдали пустая дорога.
Тишина — дождь перестал, в воздухе влажный запах осени.
Калугин подходит к Ярошенко, лицо Калугина покрыто мелкими капельками пота. Он еще тяжело дышит. Он глядит на Ярошенко так, словно готов тут же задушить и разорвать его на части.
«Извольте доложить, где мы, товарищ штурман!» — шипит он.
«Мы отклонились в полете, товарищ капитан, — говорит Ярошенко, — не представляю, где мы».
«Не представляешь? А это видишь, скотина, это тебе ясно?» — цедит сквозь зубы Калугин и показывает на беспомощно распластавшийся посреди поля наш новенький самолет.
И вдруг Вася Калугин обмякает и говорит:
«Что я на тебя кричу, салага? Это не твоя вина, это я да Борисов виноваты».
— И тут командир про вас говорит такое, — мрачно подмигивает мне Котов, — как хотите, а повторить не могу.
Ярошенко идет выяснять местоположение вынужденной. Из-за поворота выезжает колонна автомобилей с грузами. Машины мелькают одна за другой. Ярошенко пытается остановить последнюю, но она проносится не останавливаясь.
Вдали появляется новая колонна. Ярошенко, раскинув руки, ждет посреди дороги.
Колонна приближается, она вьется лентой вместе с дорогой. Передняя машина гудит резко, повелительно. Ярошенко не двигается.
Шофер тормозит за несколько метров, вылезает из кабины и зло кричит:
«Чего стал? Не берем пассажиров!»
«Это какая дорога?»
«Обыкновенная. А ты что за птица?» — спрашивает шофер, и Ярошенко видит, как он сует руку в карман за пистолетом.
«Я летчик, вон моя машина, сели на вынужденную. Где мы?» — спрашивает Ярошенко и показывает рукой на самолет в поле.
«Прямо по дороге в пятнадцати километрах Тихвин».
«Черт возьми, вот это ошибка!» — Ярошенко возвращается и докладывает.
«Отлично, превосходно, замечательно!» — шипит Калугин.
* * *В тот же день за ужином я встретился с Калугиным. Он мрачно посмотрел на меня и отвернулся, не подав руки.
— В чем дело, Вася? — спросил я.
— Иди к черту, я тебе не Вася, а командир эскадрильи, — сказал Калугин. — Подал рапорт: больше с тобой не летаю. К дьяволу! И вообще ты мне не нужен в эскадрилье!
На этом мы расстались.
Вечером состоялся разбор боевых полетов. Я присутствовал на нем. Наш комсорг Величко обиженно посмотрел на меня, будто я его лично тяжело обидел, официально поздоровался и сделал вид, что крайне занят содержимым своей папки.
Я сел в угол. Вошел Калугин, кинул взгляд в мою сторону и отвернулся. Пришел замполит Соловьев, спросил: «Ну как, благополучно вернулись, Борисов?» — и сел рядом с Калугиным.
Всех приходивших в землянку я хорошо знал, многих любил, со многими выполнял боевые задания. Но в тот вечер я почувствовал себя одиноким среди этих близких мне людей.
Когда пришел командир, начальник штаба начал разбор полетов. Потом перешли к аварии Калугина. Много о ней не говорили. Ярошенко, весь красный, долго смотрел в пол, потом попросил слова и тихо сказал:
— Это моя вина, товарищи. — Больше он ничего не добавил.
И тут взял слово Калугин. Он сердито оглядел присутствующих и, стараясь не смотреть в мою сторону, сказал командиру.
— Хочу замолвить словечко за младшего лейтенанта Ярошенко. Он новичок, не следовало его в первый раз выпускать в такой сложный полет. И театра он как следует не изучил, и прочее... Тут я, конечно, один виноват... Но еще я хочу сказать два слова о старшем лейтенанте Борисове. — Калугин посмотрел на меня. — Вины за штурманом Борисовым никакой нет, это даже ребенку ясно. Летать он не летал — о чем же тут может быть разговор? Из двухдневного отпуска вернулся? Вернулся. Даже раньше срока на два часа. Ничего не скажешь, исполнительный товарищ.
Калугин остановился, у него от волнения не хватило дыхания.
— Вины за ним нет, наказывать или ставить ему на вид мне не за что. Но летать я с ним больше не буду! Точка. Я с Ярошенко угробил новую машину, мою и Борисова машину. Ни в чем не виноват Борисов, а все же не могу я этого ему простить, когда у нас авиации еще в самый обрез, а не сегодня-завтра решающие бои под Ленинградом!
Калугин грузно сел и, склонив упрямую голову с выражением яростного горя на лице, уставился в землю.
Ему, вероятно, нелегко было говорить все, что он сказал. И когда я слушал его, слезы у меня подступали к горлу, но я продолжал слушать, словно речь шла не обо мне, а о ком-то другом.
Взял слово Соловьев. Он говорил долго, и смысл его речи был таков, что виноват Калугин, не следовало брать новичка в полет, надо предвидеть.
Калугин с места промычал: «Правильно!»
— Конечно, если берешь молоденького, надо его учить и помогать ему лучше. Но тут некогда было, так уж все сложилось, — сказал Соловьев. — Как говорится, и на старуху бывает проруха, но в данном случае это не подходит... Десять орденов получили наши летчики за последние полгода, потому что честно выполняют свой долг перед Родиной, геройски сражаются с врагом. Несколько экипажей потеряли мы за два месяца. Это нелегко, товарищи. Если бы Борисов, простите, Калугин, по-настоящему это оценил, он лучше подготовил бы молодого штурмана к полету.
Не знаю, случайно или нарочно оговорился Соловьев, — наверно, случайно, — но в землянке стало очень тихо, и все посмотрели в мою сторону.
Я уже порывался взять слово и, вероятно, сказал бы что-нибудь несуразное и лишнее — так я был взволнован и сбит с толку за несколько часов, миновавших с самого моего возвращения, и летчики уже загудели в ожидании моей речи, — но тут взял слово командир полка.
— Случай интересный, хотя и печальный, — сказал он, подумав. — Вот мы все говорим о Ярошенко и Калугине. Калугин, конечно, допустил ошибку, он виноват. Но многие из вас смотрят на Борисова и даже оговариваются случайно или не случайно, как майор Соловьев. Почему же в самом деле оговорился товарищ Соловьев?
Командир замолчал, словно подыскивая правильные слова для мысли.
— Прежде всего о Борисове. Мне не за что его наказывать. Он просился у Калугина и у меня в город. Основание? Личные дела, сердечные дела, несомненно, серьезные дела, тут я не ставлю Борисова под подозрение. Он упрашивал, настойчиво упрашивал. Особенно Калугина, как я знаю, допекал. Калугин разрешил отъезд, и я поверил Калугину и пожалел Борисова, прямо сознаюсь — пожалел, и отпустил. И вот что из этого получилось: Калугин разбил машину. Разбить он мог, конечно, и с Борисовым и даже не вернуться — все бывает на войне, но ведь беда случилась из-за неопытности товарища Ярошенко. И будь Борисов на своем боевом посту, а не в Ленинграде — и капитан Калугин вернулся бы с удачей. С точки зрения уставной Борисов ни в чем не провинился и ни в чем не погрешил. А по совести... По совести — пусть подумает сам Борисов.
Майор говорил все это своим сухим и ровным голосом, временами останавливаясь, и все же этот холодный, необщительный человек вдруг предстал передо мной в новом свете.
— Оказывается, устав не может все предусмотреть, — продолжал майор, — и если точно следовать уставу, то виноваты я и Калугин. Но и Борисову есть над чем подумать... Очень скоро, может быть завтра, начнутся решающие операции (мы в своем кругу, и я могу это сказать). Готовился ли Борисов к ним? Конечно, готовился. Но, оценивая все, что случилось, не совсем правильно готовился... Конечно, он занимался с летчиками маршрутами в связи с общей тактической задачей по моему указанию, но душевно он недостаточно этим жил. В том-то и дело, товарищи: живи Борисов всей душой своим делом, готовься он к предстоящим боям — не стал бы он в такое время проситься в город, уезжать на двое суток. Поймите меня правильно. Не должен был он этого делать, именно по совести не должен был. Тут и проявилось его слабое место. Повторяю, дисциплина тут ни при чем, и Борисов — командир дисциплинированный. Но думаю, он не был в эти дни полностью с нами. Вот это больно. А ведь Борисов — кадровый командир, это надо учесть, товарищи. Ведь мы на таких должны опираться, как на каменную гору, в первую очередь на них, а не на молоденьких. Вот к нам скоро придут учителя и агрономы, ставшие летчиками, и боюсь, товарищи, придется нам, кадровым командирам, подумать, чтобы не ударить лицом в грязь. С таким выводом я и заканчиваю разбор.