Иван Меньшиков - Бессмертие
— Остановись, Нябинэ.
Девушка остановила упряжку.
Илько посмотрел на черное небо. Холодный ветер задел его щеку.
— Ветер? — испуганно-недоумевающе спросил он.
— Ветру как не быть, — сказала девушка.
Илько посмотрел на соседние нарты и сказал:
— Ванюту скорее вези, пусть лечится.
— А ты? — спросила девушка.
— Ветер, — сказал Илько Лаптандер и, перехватив из рук Нябинэ хорей, повернул упряжку обратно.
— Вот и помрешь? — растерянно спросила девушка. — Ну и помрешь.
— Ну и помру, — сердито сказал Илько Лаптандер. — И ты помрешь.
— Я не скоро…
— Ну и лешак с тобой, — сказал Илько, — а я скоро…
— Ты несознательный товарищ, — сказала девушка.
Илько тихонечко оттеснил ее с нарт, и она очутилась на земле.
— Иди теперь пешком, раз я несознательный.
Девушка засмеялась.
— Ты сознательный, — сказала она, садясь на нарты, — только у тебя живот худой.
— Живот у меня, однако, сильно худой, — вновь помрачнел Илько и, проводив взглядом упряжку с Ванютой, повел свою к родному стойбищу.
А ветер нарастал. Он бил в лицо Семки властными струями и теснил дыхание.
«Успеть бы, успеть бы», — шептал Семка и во всю силу своих легких кричал на упряжку. Упряжка рвалась навстречу ветру, приминая нартами мелкий кустарник, влетая в болотца, пересекая мелкие речки с каменистым дном; упряжка мчалась изнемогая. Впереди ее летели собаки, охрипнув от лая. Вот они уже остановили половину стада, и олешки, мелко вздрагивая, повернули обратно навстречу Семке. Нужно было подъехать к оленям и послать собак дальше, но в болотце завяз теленок. Он хоркал жалобно, тщетно пытаясь выдернуть тонкие ножки из корней яры, и Семка остановился. Мать безмолвно бегала вокруг болотца. Природа отняла у нее дар голоса, и она ничем не могла даже ободрить своего детеныша.
«Глупый, — с нежностью думал Семка, выручая из беды нялоку, — из-за тебя…»
Он посмотрел на горизонт, вслед стаду. Дымчато-бурые спины мелькали на сопках и скрывались.
— Потерялись олешки, — прошептал Семка, выезжая из болотца.
И вновь свист ветра в ушах, все приближающееся стадо и крупный дождь, яростно бьющий по лицу.
Это походило на сон.
Не разбирая пути, через ямы и сопки мчится упряжка, а Семка видит только стадо и не замечает крутого обрыва, черной змеей ползущего наискосок. Он не замечает ничего, кроме оленьих голов уже остановившегося стада, но резкий удар по ногам, какой-то странный шум в ушах и ослепительный свет, озаривший его душу, прекращают его полет над оранжевыми кустами тундрового тальника…
…Упряжка с размаху падает в обрыв на дно каменистого оврага.
Он просыпается в своем чуме. Вокруг добрые, понимающие лица женщин. Постаревший отец. Губы его дрожат, когда он наклоняется над Семкой.
— Если бы не ты, — говорит он, — олени бы разбежались.
И все улыбаются, покачивая головами, точно хотят сказать, что они никогда не забудут, как Семка спас им жизнь.
— Приезжал доктор, — говорит Илько, — велел тебе лежать. Ты ушибся немного. Поправляйся.
— А мы думали, что ты только в начальники хочешь вырасти, а ты и олешков любишь, — неожиданно говорит Некучи.
— Я ученым хочу быть, — шепчет Семка, — а начальником я не хочу быть.
Он хочет сказать еще что-то важное и ласковое, но Илько перебивает его.
— А я на тебя и не сержусь, — говорит он, — и про Ванюту напиши. Он хороший человек, но ему пить не надо. Его из колхоза тогда исключат…
— Напишу, — говорит Семка, — обязательно про Ноготысого напишу, пусть его исключат. А про Ванюту… Семка улыбается мягко, по-детски.
— Пусть его самые хорошие врачи лечат. Он сознательный элемент, а не охвостье какое-нибудь.
И устало опускает веки.
БЕССМЕРТИЕ
Этого маленького города больше не существует. Только плачет в ночи одичавший котенок, да протянула к небу опаленные руки яблоня, посаженная десятилетней девочкой.
И, когда в эти развалины вновь войдут наши люди, закончив трудную работу войны, я хочу, чтоб посреди будущего города, в сердце самого красивого парка, они поставили памятник.
Пусть из белого твердого мрамора скульптор высечет стремительную фигуру девушки с гранатою в тонкой руке.
Вот и все. Проходя мимо памятника, старики обнажат головы, а юноши и девушки посмотрят друг другу в глаза, и лица их станут серьезными.
— Аня Леонова, — еле слышно произнесут их губы.
В ту ночь городок покидали последние беженцы. Аня тоже могла бы уйти. Ведь ее никто не удерживал. Но, прислушиваясь к завыванию фугасных бомб, вглядываясь в пожары на горизонте, Аня чувствовала, что ей не покинуть города. Огни прожекторов качались в небе, сплетаясь и вновь отдаляясь. И небо, сожженное небо, походило на глубь океана, в котором плавали медузами огоньки взрывов.
Едкий запах тротила наполнял обманчивую тишину, и там, на востоке, где плакали дети, шли обозы, тарахтели орудия, поглощенные мглой, качалась алой ракетой одинокая звезда.
— Что ж? — прошептала девушка. — Что же теперь?
И, покинув бомбоубежище, она побежала по искромсанным тротуарам, сама не понимая, куда и зачем.
Невзорвавшаяся мина напугала ее. Она отшатнулась и перепрыгнула выкорчеванную взрывом землю. Впереди лежала улица, изъеденная снарядами, влево тянулся сад.
Девушка свернула влево. Удивительное спокойствие вернулось к ней, когда босые ноги ее ожгла крапива, затерявшаяся меж рядов смородины и крыжовника.
— Крапива! — почему-то обрадовалась она. — Жалится, проклятая!
И, оттого, что здесь она встретила крапиву, и смородину, и яблони, которые сажала когда-то, девушка рассмеялась.
Она легкой походкой прошла меж рядов смородины и присела на корточки. Бережно притронулась кончиками пальцев к гроздьям смородины и ощутила холодок, идущий от земли.
— Что же теперь? Что?
И, торопливо срывая ягоды, девушка стала есть. Теперь она слышала шум листвы, стрекот кузнечиков и дыхание земли. Она радовалась тому, что замечает все это.
— Как же быть-то? — шептала она.
Можно было теперь лечь на траву, под яблони, и думать о своей судьбе. На весь город она осталась одна.
Стоит тишина. Скоро будет рассвет, и, пока сюда не ворвались танки с крестами на орудийных башнях, можно еще раз пройти по родному городу.
Город был пуст…
Фугасная бомба разрушила домик с палисадником. От домика осталась одна стена. Девушка подошла поближе и прислушалась. Она пошарила по стене рукой и вздрогнула. На стене висели часы. Их не разбило взрывной волной. Они пробили пять раз. Ладонью она нащупала градусник, висящий рядом, и близоруко всмотрелась в него.
— Двенадцать градусов, — сказала она.
Это было забавно. В развалинах дома время шло по-прежнему. Градусник Реомюра показывал двенадцать градусов.
Город был пуст…
Странные улицы, милые улицы. Вот на этой тихонькой — имени партизана Железняка — прошло ее детство.
По шатким ступеням вошла она в маленький домик.
Вот и диван, на котором она спала. Вот стол, за которым обедала.
Девушка бережно прикрыла дверь, обошла двор и через широко раскрытые ворота вышла на улицу Индустрии.
Здесь, у проходной завода, она встречалась с Васей Щитковым. Совсем недавно они поклялись не разлучаться до гроба.
Где теперь ты, Вася Щитков?
Может, лежишь ты в степях Западной Украины под старым курганом, и шумит ковыль над тобой, и не нужна тебе никакая Анка? Тебе все равно. Но ведь ты не верил в смерть!
А может, там, далеко, ходит в ночные атаки твоя танковая часть?
Только одно правда: если ты будешь жить, ты никогда не забудешь девушку с улицы имени партизана Железняка.
Задумчивая, чуть грустная улыбка пробегает по губам девушки.
Много улиц в маленьком городке, кривых, тихих, заполненных садами. Дозревают персики, и бархатистая оранжевая кожица их густо пропитана солнцем.
Девушка срывает три персика. Прислушивается. Пальцы ее застывают с персиками у губ.
Со стороны Вокзальной улицы слышен крик.
Он еле различим, этот задыхающийся крик:
— Товарищи!
Девушка бежит в переулок, осторожно выглядывает из-за угла. Лицо ее каменеет. Она закрывает глаза и чувствует, как бьется ее сердце.
Посреди улицы по булыжнику ползет красноармеец, волоча за собой мертвеющие ноги.
Лицо его серо и безжизненно. Он приподнимается на локтях и, закрыв глаза, вздыхает:
— Сюда, товарищи!
И голова его никнет на камни.
Девушка опускается на колени перед бойцом и бережно поднимает его голову.
— Что, товарищ?
Проходит одна, две, три минуты, прежде чем боец открывает глаза.
— Ты кто? — с трудом выдыхает он. Взгляд его туманен и далек. — Ты наша?