Александр Проханов - Пепел
Он прошел огородами за село. Перебежал, хлопая лыжами, небольшой заснеженный лужок. Шел вдоль оврага, в котором гремел незамерзающий ручей, с обледенелыми камнями, корнями деревьев, застекленными в блеск, словно над ручьем горели солнечные люстры. Взобрался на пригорок с нежно-зелеными, отливавшими бирюзой осинами. Деревья в рогатых вершинах несли сгустки лазури. Он обогнул елки с высокими красными шишками и вышел в поле. Оно было огромное, ослепительное, с бегущими из края в край метелями, с серебряными, оставленными ветром дорогами, с черневшими запорошенными стогами, с темной сквозь серебро бахромой леса. И это поле, и солнечные метели, и черный из-под снега стебель, на который накатилась красная лыжа, и горячее дыхание, туманящее глаза прозрачным паром, – все это было восхитительным подарком, который он получил в день рождения и за который благодарил невидимого, любимого и могучего дарителя.
Жизнь, которую ему подарили, была наполнена восхитительной тайной. Той, что ему придется отгадывать на всей протяженности от своего появления на свет до той, бесконечно удаленной минуты, когда он исчезнет. И это грядущее исчезновение не пугало, а делало жизнь таинственной и драгоценной, а его, кто станет разгадывать эту тайну, – неповторимым избранником. Он был выбран, один из всех. Наделен бесценной способностью видеть, любить и предчувствовать. Ему угадывалось несказанное Чудо.
Петр бежал по полю, овеваемый сыпучим блеском. Перед ним бежала, извивалась цепочка лисьих следов. Он накатывал на нее красной лыжей, слышал свист отточенного дерева, мягкий хлопок позади. Скользил, наслаждался, гнался за незримым зверем. И ему казалось, что кто-то играет с ним, манит, заставляет кружить по сияющему полю, обещая встречу с великолепным грациозным зверем.
Он добежал до темного, припорошенного стога. Солнце сожгло на макушке снег; черные стебли клевера и сухие стручки гороха пахли исчезнувшим летом. Суздальцев сбросил лыжи и лег на стог, обратив лицо к солнцу. Сквозь закрытые веки он видел свою алую жизнь. В глубине сухого стога шуршали мыши. Солнце грело лицо, и он, чуть приоткрыв веки, видел, как вместо солнца в небе загорается пышный радужный крест. Или спектральные круги и овалы. Или восхитительное павлинье перо в розовых и зеленых разводах с огненной сердцевиной. Он играл с солнцем, окружая его своими ресницами, превращая то в лучистую комету, то в пылающую головню. И ему казалось, что кто-то могучий и веселый затеял с ним эту игру, подарил ему огненное светило.
Он бежал по полю, окруженный метелью. То гнался за серебряным пологом, стараясь обнять его, задохнуться в нем, целовать его летучий блеск. То проносился насквозь, и метель от него отворачивала, мчалась в сторону, рассыпая блестящие ворохи. Он бежал ей вслед, настигал, и ему казалось, перед ним бежит по снегу огромная сверкающая великанша, ее белая рубаха плещет перед ним завитками, ее босые серебряные ноги летят, не касаясь земли. Он обожал ее, обнимал. Она отрывала его от поля и несла в своих дивных объятьях, и вновь возвращала из неба в сверкающие снега.
Он был один, счастлив. Мир был создан для него, вручен ему как бесценный дар, и он с благодарностью и восторгом принимал это бесценное подношение.
На опушке, где работали лесорубы, открывалась пустота, уставленная аккуратными поленницами напиленных дров. Дымились костры, в которых сгорали сучья, и сизые дымы туманили солнце. Бригада чувашей чистила лесосеку, сносила сучья в костры. Запряженная в сани лошадь стояла у края опушки. В санях, на соломе, сидели лесник Одиноков в старой «летческой» кожанке на меху, небритый, равнодушный, в шапке, сбитой набок. Внимал бригадиру лесорубов, пожилому белесому чувашу с красным, раскаленным от мороза лицом.
– Вот начальство идет, с ним и говори. Андреич, чтой-то он тебе хочет сказать, – Одиноков равнодушно отвернулся от бригадира, адресуя его к подошедшему Суздальцеву.
– Начальство у вас молодое, должно мужика понимать, – чуваш приподнял шапку, открывая лысую голову. – Мужику деньжат заработать надо. Бабам сапожки купить, материю на платье, бензомотор для лодки. Чтоб в деревню не с пустыми руками вернуться.
– Ты с ним разговаривай, как он скажет, – показал Одиноков на Суздальцева. – Ты его уважь. Мужиков-то в сельпо послал?
– Обижаешь. Стол ждет. Давай принимай, и поехали.
Суздальцев понимал их хитрости и лукавство, был готов закрыть глаза на ухищрения лесников и работников, утаивающих от учета часть заготовленных дров, которую они распродавали крестьянам из окрестных деревень. Полученная выгода покрывала низкие расценки, позволяла лесорубам получить дополнительный куш.
– Мое дело сторона. Как начальство скажет. Пойдем, что ли, Андреич, примем работу.
Они переходили от поленницы к поленнице. Суздальцев бил клеймом в торцы березовых чурбаков. Одиноков вскидывал на поленницу свои синие шальные глаза, мерил навскидку, скрадывая у каждой поленницы по половине, а то и по одному кубу. Равнодушно диктовал Суздальцеву, а тот, делая вид, что не замечает обмана, записывал в тетрадь. Чуваш шел следом, приподнимая в знак благодарности шапку. А Суздальцев радовался тому, что может помочь этим трудолюбивым мужикам, приехавшим издалека на заработки, бескорыстно, без всякой для себя выгоды делает им добро. Эта солнечная поляна, отоптанные пни берез, сизые, голубые дымы костров, лошадь в курчавом инее, красное бурачное лицо чуваша, шальные глаза Одинокова, охотника и забияки, – все это было даром, ниспосланным ему в день его рождения.
На санях въехали в деревню Ананьево, подкатили к крайней избе, где проживали две сестры – вдовицы Матрена и Агафья, и где столовались лесорубы. Березовым веничком отряхивали у порога снег с валенок. Разувались, входя в избу в одних носках. Изба была жарко натоплена. Стол под клеенкой был уставлен едой. Обе сестры встречали гостей. Старшая, Матрена, грузная, в сером вдовьем платке, вытирала о фартук руки, после того, как поставила на стол миску с солеными огурцами. Младшая, Агафья, нарядная, с выщипанными тонкими бровями, подрумяненная, посмеивалась пунцовыми губами, озорно смотрела на Суздальцева. И тот в ответ, смущаясь, быстро, жадно осмотрел ее полные, с наброшенным платком плечи, круглое белое лицо, синие стекляшки в серьгах, дрожащих в розовых мочках.
– А уж мы заждались. Думали, может, волки задрали, – смешливо повела плечами Агафья, поправляя легкую блузку, но так, чтобы просматривалась сквозь расстегнутую пуговицу сдобная ложбинка.
– За стол, как говорится, чем богаты, – приглашала Матрена.
Изба была большой, с неоклеенными венцами, в четыре окна. По разные стены стояли две высокие кровати с горкой подушек, и над каждой висела фотография – Агафья и Матрена со своими, убитыми на войне мужьями. У печки была перегородка с пестрой, вместо двери, занавеской, и там пестрела одеялом еще одна лежанка. В углу на божнице, черные, закопченные, стояли иконы, и чуваш-бригадир, отирая лысую голову натруженной топорами и пилами рукой, пригласил:
– Андреич, ты начальство, садись под иконы.
Суздальцев сел, видя, как тесно окружают его лесорубы, усаживается Одиноков, на краюшках, по углам жмутся вдовы. Думал, что вот так, в избе, под иконами он справляет свой день рождения. Лесорубы, Одиноков, две едва знакомые женщины – его желанные, званые гости. Стол под клеенкой уставлен праздничными яствами. Сковорода с картошкой и жареной краковской колбасой. Нарезанное в миске бело-розовое мраморное сало. Другая миска с огурцами, на которых блестит нерастаявший ледок и свисает потемневшая пряная кисть укропа. Грубо нарезанная ржаная буханка. Тарелка, полная квашеной капусты. И все, здесь собравшиеся, не ведая о его празднике, учинили ему торжество.
– С мороза хорошо пойдет, – бригадир полез в брезентовую, стоящую под столом сумку. Извлек бутылку с зеленой наклейкой, запечатанную фольгой. Крепкими, как плоскогубцы, зубами сорвал пломбу и, строго сдвинув брови, стал разливать по стаканам водку – мужчинам в большие граненые, а женщинам в круглые рюмочки. Разлил, и последние капли стряхнул в свой стакан. Спустил пустую бутылку под стол.
– Ну, как говорится, есть почин, а есть кончин. У обоих вино на уме.
Бригадир пил свой стакан грозно, сжав белесые брови, сморщив лоб, и его красное лицо было исполнено негодования, словно, выпивая стакан, он кому-то мстил, причинял вред неведомому недругу. Его товарищи подражали ему, словно все они были не единой бригадой, а взводом – то ли пили перед атакой сто граммов, то ли после атаки поминали души погибших в бою. Лесник Одиноков пил жадно, большими глотками, как пьют в жару воду; его розовые губы и щетина просвечивали сквозь булькающий стакан. Женщины пили и морщились, отмахивались от рюмочек руками, но допили их до дна мелкими птичьими глотками. Суздальцев поднял полный, с зеленоватыми гранями стакан. Боясь, чтобы его не заподозрили в слабости, в неумении пить, вздохнул и опрокинул в себя ошеломляющий, ледяной огонь, от которого полыхнуло по всему телу пожаром, и в глазах брызнули ослепительные лучи. Пораженный, немой, чувствовал, как колышется в нем пламя, и остановившиеся зрачки полны безумного и прекрасного света.