Леонид Ленч - Из рода Караевых
Через станцию продолжали катиться волны эшелонов, и наконец грянул девятый вал. Солдаты с застрявших поездов пошли «пощупать» винные склады. Пластуны из охраны сопротивления не оказали и перепились вместе с погромщиками.
Два дня и две ночи поселок пил мертвую. Хозяйственные обитатели мещанских домиков — три окна на улицу — потащили домой на горбу, сгибаясь в три погибели, мешки с даровой водкой в бутылках и сотках-мерзавчиках. На третий день поселок очнулся и узнал, что войсковой старшина — атаман отдела исчез, как бы испарился со своей пластунской полусотней и что власть взял ревком. Председателем объявил себя солдат Дербентского пехотного полка Голуб.
Голуб правил поселком несколько недель, порядки завел простые и ясные. Провинившихся перед новой властью судили «народным судом». Обвиняемого выводили на балкон второго этажа бывшего купеческого особняка. На груди — дощечка, на дощечке крупными печатными буквами написано, за что судят. Потом на балкон выходил сам Голуб — краснорожий, с белесыми, нетрезвыми глазами — и коротко, но не очень вразумительно объявлял народу, стоявшему на улице, за что ревком решил «отправить к Аврааму на покаяние» понурого человека с дощечкой на груди. Народ безмолвствовал. Обвиняемого уводили и взашей выталкивали на балкон другого.
Приговоры были только двух видов: или «к Аврааму», или «на волю».
Один такой «суд» поручик наблюдал сам, затерявшись в толпе любопытных. На балкон вывели сразу двоих: священника в подряснике, тощего, бледного, с фиолетовым синяком под глазом, и молодого курчавого блондина в солдатской гимнастерке без пояса. Стоя на балконе, блондин озирался по сторонам тоскливо и злобно, по-волчьи.
В толпе заахали:
— Господи, да это же отца Никодима судят!
Голуб снял с головы фуражку, поклонился народу, выкрикнул надсадно:
— Отца Никодима Самоварова вот этот кудряш (кивок на курчавого блондина) крепко обидел, чуть глаза не лишил. По просьбе граждан-прихожан мы отца Никодима проверили, оказалось, этот пес бесстыжий (новый кивок на курчавого блондина) зря батюшку обидел. Батюшка Самоваров не контра, отзывы народа о нем хорошие!
— Наш батюшка очень даже хороший! — пискнула старушонка, стоявшая рядом с поручиком в толпе, и сейчас же — на всякий случай — по-мышьи шмыгнула прочь.
— Мы решили священника Самоварова отпустить на волю, а кудрявенького этого за самоуправное рукоприкладство отправить к Аврааму на покаяние.
— Ну, батюшка, — обернулся Голуб к священнику, — катись к своей матушке синяки залечивать. Всё! Аминь!
На следующий день после этого «суда» на площади поручик, как всегда, пошел с утра на базар — искать подводу, и наконец ему повезло: встретил софиевского станичника, да еще дядюшкиного соседа. Он знал поручика, когда тот приезжал в Софиевскую еще юнкером — на побывку.
Пожилой казак — ветеран русско-японской войны — ото всяких расспросов деликатно воздержался, сказал просто:
— Довезу, Сергей Петрович, в лучшем виде, лягите под кожух, в случае чего скажу: племяша везу из больницы после операции.
— Когда выедем?
— Насчет сеялки я с кумом уже договорился, кабанчика продал. Собирайтесь, вечером, на ночь глядя, и махнем. Сейчас в степи ночью спокойнее ехать, чем днем, — такие времена настали на Кубани на нашей!..
Поручик простился с четой Соломко, и вечером, когда уже стало смеркаться, они выехали. Доехали благополучно, без происшествий, на третьи сутки, а за эти дни в поселке произошли чрезвычайные события. На станцию прибыл особый поезд: два пассажирских вагона третьего класса и паровоз. Из вагонов на платформу выскочили матросы в бескозырках с георгиевскими ленточками. С ними был командир, в кожаной тужурке, на поясе парабеллум в деревянном футляре. Лицо каменное, губы накрепко сжаты. Он повел свой отряд прямо в ревком, вошел с тремя матросами в кабинет, где за изящным письменным столом красного дерева с бронзовыми амурчиками до краям окаймлявшей его решетки сидел и чистил тараньку председатель Голуб, и объявил ему, что он арестован по распоряжению областной революционной власти. Тем же поездом Голуба увезли. Вскоре было объявлено, что он расстрелян «за анархо-бандитизм».
Ничего этого поручик Караев, тащившийся в ту пору по степным проселкам в свою станицу Софиевскую, не знал.
3Постарел дядюшка-нотариус, постарел! Под глазами дряблые мешки и худой стал — куда девалась прежняя его вальяжная округлость? Кремового цвета чесучовый пиджак висит на его плечах, как на вешалке. А тетушка Олимпиада такая же — скорая, легкая в движениях, даже изящная, несмотря на свою полноту. В черных с масленым отливом глазах сияние догорающего бабьего лета. Тараторит, как прежде, — сто слов в минуту.
— Ой, Сереженька, каким же ты красавчиком стал! И Георгиевский крестик очень тебе к лицу! Воображаю, как Наточка Ярошенкова обрадуется, когда тебя увидит. Она ведь, бедняжечка, сейчас одна осталась в доме с Федотовной, с их кухаркой. Федор Кузьмич подался в Екатеринодар. Тут на него зубы точат наши местные большевики. И пуще всех Фрол Забейко. Помнишь его?
Фрол Забейко! Как не помнить! Плечистый, кровь с молоком, высокий не по годам парубок-казачонок. Не из богатой семьи, но и не из голытьбы. Умница, книгочей и притом весельчак: яростный плясун, на гулянках станичные девчата тогда еще на него заглядывались. Когда кадет Сережа Караев приезжал на вакации в Софиевскую, он дружил с Фролом. Позже, в юнкерскую пору, отношения их изменились. Какая может быть дружба между будущим офицером и простым станичником — рядовым казаком!
Тетушка Олимпиада продолжала тараторить:
— Он на фронте большевиком заделался. На всех митингах в станице выступает. Да говорит так складно, красиво. И, знаешь, очень убежденно. Встретил меня недавно на улице, любезно поздоровался. Спрашивал про тебя, где ты воюешь.
— Бог с ним, с Фролкой! — сказал поручик, поднимаясь. — Вы, если его снова встретите, не говорите, что я приехал в станицу. Ни к чему это!.. Я пошел, тетушка, вернусь, наверное, поздно…
…Все было как прежде: яблоневый сад, сейчас не нарядно зеленый, а черный, оледеневший. За высоким забором хриплым пугающим басом лаял, гремя цепью, славный пес Постой, притворялся сердитым, бдительным стражем.
Калитка оказалась запертой, пришлось долго трясти железное кольцо замка. Наконец послышались легкие шаги на дорожке, и за калиткой раздался тревожный старушечий голос:
— Кто тут колотится?
— Мне к Наталье Федоровне.
— Никого не велено пускать!
— Вы ей скажите, что Сергей Караев приехал с фронта и хочет ее видеть!
Калитка чуть приоткрылась, высунулась старушечья голова доброй колдуньи — из-под белой хустки видны седые космы. Старуха, скользнув по стройной фигуре поручика молодым зорким прищуром, заулыбалась.
— Вчерась только я барышне гадала, и, представьте, выпала карта король бубей — нежданный гость… Проходите, пожалуйста, в дом, мы тут с барышней как под турецкой осадой в крепости живем!
…Боже мой, вот они, ее золотые волосы, ее неправдоподобно синие глаза «морской царевны», ее милая, добрая улыбка!
— Сереженька, родной! Знала, что приедешь, сердцем чуяла!
Обнял, крепко прижал к себе, долго целовал волосы, щеки, губы. Целовал, как целуют ту, с которой — навсегда! Как жену.
Когда объятия их разомкнулись, она засуетилась, захлопотала:
— Идем скорее в столовую! Федотовна, давайте все, что у нас есть!
За столом угощала нежданного гостя вяленым лещом, холодной свининой, мочеными помидорами и соленым арбузом, домашними пирогами — всякой кубанской доброй снедью, подливала в пузатенькую стопку вишневую настойку. И снова он подумал: «Да, жена, хозяюшка!»
Ната говорила:
— Ты мог меня не застать здесь. Со дня на день за мной должен приехать папин человек, повезет в Екатеринодар. Все тут брошу на Федотовну, пусть будет как будет. Очень неспокойно у нас, Сереженька. Мы ведь теперь с папой считаемся буржуями!
— А как вообще казаки настроены?
— По-разному, Сереженька. Вон Фрол Забейко — он первый большевик, а другие… ждут! А чего ждут, понять трудно. Но у всех такое ощущение, что вот-вот что-то должно роковое случиться… Еще будешь кушать?
— Что ты?! Спасибо! Забыл, когда так вкусно ел!
Она поднялась из-за стола. Он тоже встал, подошел к ней, обнял, заглянул в глаза — синева их грозно сгустилась. Сказала тихо:
— Иди в мою комнату, я сейчас приду, только распоряжусь тут!
…Была уже ночь, когда сонная, зевающая и крестящая после каждого зевка рот Федотовна и Постой, спущенный с цепи, проводили поручика до калитки.
…Станица спит. Окна в хатах, призрачно-мутно белеющих в темноте, снаружи закрыты ставнями на железных засовах, сквозь щели нигде не пробивается хотя бы лучик света, все вокруг черным-черно. Кто тут станет зря жечь дорогой керосин!