Овидий Горчаков - «Максим» не выходит на связь
Расплескивая полузамерзшие лужи, грузовик помчался к причалу волжской флотилии. В порту пятнадцать человек, одетых в шинели, ватники и ватные брюки, с ушанками на голове, вооруженных автоматами, винтовками и карабинами, гуськом поднялись по мокрому скользкому трапу на свинцово-синий военный катер. Шестибалльный ветер с Каспия нес ледяной дождь вместе со снегом, трепал вылинявший рваный флаг над катером.
Майор Добросердов вошел на катер последним и крепко пожал руки всем членам группы. Скупые, неловкие слова, по-мужски крепкое рукопожатие. На минуту он задержал широкую жесткую ладонь Черняховского в своей руке и тихо сказал:
– Помните! Никаких боевых операций до установления связи с группами Кравченко и Беспалова. Как установите с ними связь, немедленно радируйте! Может, узнаете что и о других – о Паршикове, Ломакине… Вся надежда на тебя, старшина!..
Черняховский понял: у Большой земли нет связи с группами, и майор боится, что и «Максим» пропадет, не узнав о судьбе групп Кравченко и Беспалова.
Бронекатер отчалил от пристани и пошел по маслянистой темной воде вверх по течению, разрезая носом высокую волну.
Майор долго махал им вслед. Вернувшись в часть, он со вздохом подписал приказ, снимавший с довольствия членов группы «Максим».
…Ребята сняли тяжелые вещевые мешки. Все были небывало возбуждены. Глядя в иллюминаторы на свинцовые волны, исхлестанные дождем, на отстававшие от катера колесные пароходы, ребята пели боевую песню, известную всем, кто проходил подготовку в спецшколах перед отправкой в тыл врага:
Слушают отряды песню фронтовую,Сдвинутые брови, твердые сердца…
Командир сидел над картой-пятикилометровкой и время от времени задавал комиссару вопросы о маршруте похода. Комиссар пел вместе со всеми. Черняховский изучающе поглядел на Максимыча: тот был тоже радостно возбужден, и со стороны могло показаться, будто он просто счастлив тем, что возвращается в родные места, к жене и сыну. Но ведь комиссар знает – группе предстоит такой переход, какой редко выпадал партизанам. Трехсоткилометровый марш исключительной трудности в гиблом краю, в котором уже бесследно пропала не одна группа вот таких же готовых на все энтузиастов. Черняховский посмотрел в запотевший иллюминатор. Вот уже много месяцев – с июля – несут свинцовые воды Волги вместе с оглушенной взрывами рыбой трупы и обломки разбитых бомбами переправ…
Из-за острова на стрежень,На простор речной волны…
Полтораста километров вез их бронекатер против течения вверх по разбушевавшейся Волге. Ребята продолжали петь песни. Запевали Володя Анастасиади и Коля Кулькин. Нежно звенело чистое сопрано радистки Зои. Хорошо пел украинские песни Коля Лунгор. Спели о Катюше и об Андрюше, о веселом ветре и о застенчивом капитане, о темной ночи, когда пули свистят по степи, и о том, что до смерти четыре шага. И у каждого – кроме, может быть, командира, уткнувшегося в карту, – проплывали перед мысленным взором разрозненные картины детства, и юности, и первых месяцев войны. И хотя далеко не все было в детстве и юности, а тем более в войну, светлым, солнечным и счастливым, вспоминалось только самое хорошее.
И комиссар, пробегая взглядом по лицам ребят, думал, что вот каждый думает о своем, а за этой своей судьбой стоит и одна общая судьба – всенародная судьба рядовых строителей новой жизни, кипучей жизни тридцатых годов с их высоковольтным энтузиазмом и патриотизмом, с ударничеством и стахановским движением, с безоглядной верой в Сталина и нетерпеливой верой в лучшее завтра. Жили большими делами, великими надеждами, работали в охотку, туго натянув ремень. Теперь вся эта довоенная жизнь рисовалась нескончаемым праздником, и это было самым важным, самым сильным оружием на войне.
В мокрых от брызг иллюминаторах проплыли серые избы села Среднего Лебяжьего на берегу.
Родит послала в бурю огневую,К бою снарядила верного бойца!..
– Слушай! – Черняховский потянул комиссара за рукав ватника. – Ну, ладно, нет там в степи ни деревьев, ни кустов, ни хлебов, ни высоких трав, но хоть балки, овраги там попадаются? И хватит уж глотку-то драть…
– Балок там до самых Ергеней никаких нет, – ответил печально усмехнувшись, комиссар. – Эго тебе не донская степь. Местность, как говорится, непригодная для оседлой жизни. А петь не мешай – в последний раз поем…
У Володи Анастасиади от этих слов мороз по коже продрал. Но когда стихла песня о Железняке, навеки оставшемся в степи, он тут же запел новую – «Прощай, любимый город!» – свою любимую, одесскую. Потом девчата запели про бурю, ветер, ураганы и про нестрашный им океан.
Нежданно-негаданно к ним заглянул курносый матросик в мокром бушлате и крикнул:
– Вы, того, не паникуйте, но нас тут «мессер» высматривает! Пока сидите тихо!
Оборвалась песня.
Солдатов и еще человек пять пошли было посмотреть что к чему, но Черняховский резко сказал: «Сидеть!», и все сели, а Володька Солдатов сделал вид, что ему вовсе не интересно – больно надо любоваться каждым «мессером», уж кто-кто, а он насмотрелся на этих «мессеров».
Черняховский взглянул на комиссара и негромко сказал:
– Пойди посмотри!
Максимыч вылетел на тесную, мокрую от брызг палубу и застал как раз тот момент, когда «мессер», вынырнув из голубой прогалины в небе, с ревом пронесся над широким волжским плесом и полоснул короткой очередью по корме и по мачте катера.
– Право руля! – хрипло скомандовал капитан.
Матросы ответили «мессеру» отчаянной пальбой из трескучих зенитных пулеметов, и «мессер», сделав круг над рыбачьим поселком Шамбаем, улетел. Какой-то матрос-зенитчик азартно заорал:
– Никак попали! Глянь-ка, дымок!
– Та к це пилот сигару курит! – насмешливо сказал его второй номер.
Капитан подошел к Максимычу и, закуривая трубку, сказал, улыбаясь глазами:
– А вы везучие. Этот «мессер» просто где-то все боеприпасы успел расстрелять!
После этого боевого как-никак эпизода настроение у ребят еще больше повысилось, снова все пели песни. Потом принялись за сухой паек – ели бутерброды с салом. Солдатов тайком от командира клянчил водку у девчат.
Под вечер, когда стало укачивать даже парней, еще раз объявили тревогу – с запада на восток пролетел самолет-разведчик, тоже с черными в желтых обводах крестами, марки «фоккевульф». Но «костыль» не заинтересовался катером, полетел дальше, к луговому берегу, не сделав ни одного выстрела.
Дан приказ: ему – на запад,Ей – в другую сторону…
Стемнело рано. Шел восьмой час путешествия по Волге. Ребята умолкли. В темноте Володька Анастасиади стал искоса поглядывать на Нонну. Нонна стрельнула в него взглядом из-под пушистых черных ресниц и, потупившись, стала обтирать носовым платочком казенную часть карабина. Зоя зачем-то взяла рацию, как ребенка, на колени и, раскрыв защитного цвета сумку, что-то укладывала и переукладывала внутри. Солдатов уснул и всхрапывал на плече у пригорюнившейся Вали. Комиссар в пятый раз громко рассказывал Павлику Васильеву о встрече с «мессером». Черняховский сунул карту в кирзовую полевую сумку и хмуро задумался, по очереди вглядываясь в сидевших напротив партизан своей группы. Почти все задымили в полутьме папиросами, закурив для экономии от одной спички.
Почуяв, что настроение изменилось к худшему, Коля Кулькин сказал:
– А не жалает ли уважаемый публикум услышать, как Коля Кулькин, двадцать второго года рождения, сорок второй номер сапог, заделался на страх Гитлеру партизаном?
– Желаем! Давай жарь, Коля! А ну-ка, соври что-нибудь!
– Зачем врать? Я как на духу. Так вот, значит. Лежу я в госпитале, дырку штопаю, что фриц мне один осколком пропорол в таком неудобном, извиняюсь, месте, что я целых два месяца стоя кушал. Раз вызывает меня из палаты новенькая сестра Настя на рентген. Прихожу к врачихе. «Ранбольной Кулькин?» – спрашивает. «Так точно», – говорю. И натурально, сымаю штаны, а она: «Не надо, говорит. Мне твоя грудная клетка нужна». – «Пожал-те!» – говорю. Просветили меня в два счета насквозь, и пошел я в бильярд играть, а через несколько дней начинаю я замечать, что Настя, сестричка милосердия, на меня как-то очень жалеючи смотрит. Ну, я, как герой женского фронта, глазки ей строю. Сестричка ничего из себя, в кудряшках беленьких. Вот и строю я генеральный план наступления на Настино сердце. Время избрал я самое что ни на есть подходящее для такой операции – Настино ночное дежурство. Подозвал к себе сестричку. Все спят в палате. А она спрашивает жалостно так: «Тебе что, Кулькин, утка нужна или судно?» – «Нет», – отвечаю. И вздыхаю. «Плохо, ранбольной, себя чувствуешь?» – «Сердце, – отвечаю, – не на месте!» И за ручку беру. А она вдруг в слезы. «Ох, Коля, Коля, – говорит, – не жилец ты на этом свете!» Ну я, натурально, остолбенел. Как пыльным мешком из-за угла. И, братцы мои, вытянул я из Настеньки мало-помалу страшную врачебную тайну. Оказывается, рентгеновский снимок показал, что рак легких у меня и жить мне, несчастному, осталось от силы пару месяцев! И вся любовь! До утра я лежал в холодном поту, а утром отписал отцу-матери в поселок наш, поклонился всей родне. И к обеду принял я великое решение. «Вот что, Николай Степанович, – сказал я себе. – Воевал ты не ахти как, все жизнь свою берег, на груди твоей широкой нет и медали одинокой! А теперь, когда ты все равно не жилец, неужто без славы загнешься?! Нет, помирать – так с музыкой!» И написал красноармеец Николай Степанович Кулькин, двадцать второго года, русский, бывший столяр, проживавший в поселке Ворошилова, третья Елшанская улица, дом шестнадцать, заявление – прошу направить меня поскорее в тыл врага!