Эрих Мария Ремарк - Возвращение с Западного фронта (сборник)
Все сразу же как бы обрело плоть и кровь. Керн дал ему несколько коротких прямых в нос и в лоб, потом двинул его с разворота в подбородок и в ухо, всадил два страшных хука в область сердца и нанес чудовищный удар прямо в солнечное сплетение. Тут ему почудилось, что Аммерс, издав короткий стон, рухнул на пол. Но этого было недостаточно. Он давал Аммерсу подниматься вновь и вновь и, дрожа от возбуждения, методически продолжал колошматить тень своего врага. Под конец он позволил себе особенно острое наслаждение: нанес несколько хуков в область печени…
Постепенно рассвело. До крайности истощенный и усталый, Керн повалился на койку и мгновенно уснул. Все ночные страхи рассеялись.
Через два дня в камеру вошел доктор Бер. Керн вскочил на ноги.
– Как она?
– Довольно прилично, то есть нормально.
Керн облегченно вздохнул.
– Как вы узнали, что я здесь?
– Это было просто. Вы перестали приходить – значит, вы попали сюда.
– Верно. А она знает?
– Знает. Когда вчера вечером вы не появились под ее окном в роли Прометея, она привела в движение все силы неба и ада, чтобы связаться со мной. Через час мы знали обо всем. Между прочим, довольно дурацкая затея. Я говорю про спички.
– Да, именно дурацкая! Иной раз человеку кажется, будто он очень хитер; именно тогда он обычно и делает глупости. Меня приговорили к двухнедельному заключению. Через двенадцать дней думаю выйти отсюда. Она уже будет здорова к этому времени?
– Не будет. Во всяком случае не настолько, чтобы отправиться в путешествие. Ей надо оставаться в больнице столько, сколько будет возможно.
– Разумеется! – На мгновение Керн задумался. – Тогда мне придется ждать ее в Женеве. Все равно вдвоем нам отсюда не уехать – ведь меня выдворят через границу.
Бер достал из кармана письмо:
– Вот! Я принес вам кое-что.
Керн быстро схватил конверт и спрятал его.
– Можете спокойно прочитать письмо при мне, – сказал Бер. – Я не тороплюсь.
– Нет, я прочитаю его потом.
– Тогда я сейчас же пойду в больницу. Скажу ей, что видел вас. Хотите черкнуть пару слов? – Бер достал из пальто самопишущую ручку и почтовую бумагу. – Я все принес.
– Спасибо вам! Большое спасибо!
Керн торопливо написал письмо. Ему хорошо, только бы она поскорее выздоравливала. Если его вышлют до ее выписки, он будет ждать ее в Женеве. Ежедневно ровно в полдень он будет приходить на главный почтамт. Об остальном ей расскажет Бер.
Он вложил в письмо двадцать франков, полученных от судьи, и заклеил конверт.
– Вот, пожалуйста!
– Не хотите ли сначала прочитать ее письмо? – спросил Бер.
– Нет! Еще нет. Не так скоро. Ведь целый день впереди, а у меня ничего другого нет.
Бер посмотрел на него с некоторым удивлением; затем спрятал письмо.
– Ладно. Через несколько дней я навещу вас снова.
– Наверняка?
Бер рассмеялся:
– А почему же нет?
– Вы, конечно, придете! Теперь все в порядке. По крайней мере на ближайшее время. В предстоящие двенадцать дней никаких сюрпризов ждать не приходится, и это меня, в общем, успокаивает.
Бер вышел, и Керн взял конверт с письмом Рут. Как оно невесомо, подумал он. Немного бумаги и несколько строк, написанных чернилами. Но сколько же в них счастья!
Он положил письмо на край койки и снова принялся за свои упражнения: снова отдубасил Аммерса и, не постеснявшись нанести ему несколько явно запрещенных ударов в область печени, свалил на пол. «Мы еще повоюем», – сказал он письму и, развернувшись всем корпусом, снова сбил Аммерса с ног. Затем он отдыхал, продолжая беседовать с письмом. Лишь под вечер, когда уже начало смеркаться, он вскрыл конверт и прочел первые строчки. Каждый час он читал несколько абзацев. Когда он дошел до подписи, был уже поздний вечер. Он чувствовал тревогу Рут, ее страх, любовь, заботу и мужество. Вскочив с койки, он еще раз принялся отделывать Аммерса. Надо сказать, что эта борьба не отличалась истинно спортивным джентльменством – Аммерс получал пощечины и пинки ногой, а под конец была вырвана с корнем его козлиная бородка.
* * *Штайнер упаковал свои вещи. Он решил уехать во Францию. В Австрии стало опасно – со дня на день ждали аншлюса. Кроме того, предприятие директора Потцлоха, как и все аттракционы Пратера, готовились к большой зимней спячке.
Потцлох крепко пожал руку Штайнера.
– Нам, странствующим людям, не привыкать к разлукам. Где-нибудь встретимся снова.
– Конечно, встретимся.
– Вот и хорошо! – Потцлох поймал пенсне на лету. – Желаю вам удачно перезимовать где-нибудь. Что же до прощальных сцен – я их не люблю.
– Я тоже, – ответил Штайнер.
– А знаете – ведь тут все дело в привычке. Когда столько людей приходили в твою жизнь и уходили из нее, – привыкаешь ко всему. И к встречам, и к расставаниям. В сущности, это все равно что перейти от тира к карусели.
– Прекрасное образное сравнение! От тира к карусели… а потом обратно – от карусели к тиру… Мне это очень нравится!
Потцлох польщенно ухмыльнулся:
– Между нами говоря, Штайнер… Вы знаете, что страшнее всего на свете? Скажу вам доверительно: то, что в конце концов все становится привычным. – Он нацепил пенсне на нос. – Даже так называемые экстазы!
– Даже война! – сказал Штайнер. – Даже боль! Даже смерть! Я знаю человека, похоронившего за десять лет четырех жен. Теперь у него пятая. Она уже прихварывает. Что мне вам сказать? Он уже присматривает себе шестую, сохраняя при этом полное душевное спокойствие. Все дело привычки! Есть, правда, одно исключение: собственная смерть.
Потцлох небрежно махнул рукой:
– О ней люди всерьез не думают. Даже на войне. Иначе не было бы войн. Каждому думается: уж меня-то смерть пощадит. Разве это не так!
Склонив голову набок, он вопросительно посмотрел на Штайнера. Тот доброжелательно кивнул – ему было смешно. Потцлох снова подал ему руку.
– Значит, расстаемся!.. Тороплюсь в тир, надо посмотреть, хорошо ли они упаковывают сервиз.
– Прощайте! А я пройдусь к карусели.
Потцлох усмехнулся и мгновенно исчез.
Штайнер направился к фургону. Под ногами шуршала сухая листва. Над лесом раскинулась ночь, молчаливая и безжалостная. Со стороны тира доносились удары молотка. Под тентом карусели, уже наполовину разобранной, качалось несколько фонарей.
Штайнер пошел проститься с Лило. Она оставалась в Вене. Ее удостоверение личности и разрешение на работу были действительны только в Австрии. Впрочем, Лило не поехала бы с ним, даже если бы и могла. Штайнер и она оказались товарищами по судьбе, и ветер времени случайно столкнул их. Оба понимали это.
Лило была в фургоне и накрывала на стол. Когда он вошел, он обернулась.
– Тебе почта, – сказала она.
Штайнер взял конверт и посмотрел на марку.
– Из Швейцарии. Вероятно, от нашего малыша. – Он вскрыл конверт и прочитал письмо. – Рут в больнице, – сказал он.
– Что с ней? – спросила Лило.
– Воспаление легких. Но по-видимому, ничего страшного. Оба они в Муртене. По вечерам Людвиг приходит к больнице и подает ей световые сигналы. Может, я их встречу, когда буду пробираться через Швейцарию.
Штайнер спрятал письмо в нагрудный карман.
– Надеюсь, наш малыш знает, что делать, чтобы им опять быть вместе.
– Конечно, знает, – сказала Лило. – Он уже многому научился.
– Да, и все-таки…
Штайнер хотел было объяснить ей, что Керну придется очень нелегко, если Рут после лечения вышлют за границу. Но потом он подумал, что сегодня Лило видит его в последний раз и что вряд ли стоит говорить с ней о двух других людях, которые стремятся встретиться и быть всегда вместе.
Он подошел к окну и выглянул наружу. На площадке, освещенной карбидными лампами, рабочие завертывали в серую мешковину карусельных лебедей, лошадок и жирафов. Животные беспорядочно лежали или стояли на земле, словно внезапно упавшая бомба разрушила их дружную, райскую жизнь. В одной из снятых гондол сидели два рабочих и пили пиво из бутылок. Свои фуражки и пиджаки они повесили на рога белого оленя, прислоненного к большому ящику. Широко расставив ноги, олень застыл в вечном прыжке…
– Пойдем, – послышался голос Лило за его спиной, – ужин готов. Я напекла тебе пирожков.
Штайнер обернулся и взял ее за плечи.
– Ужин, – сказал он. – Пирожки. Для нас, бездомных чертей, поужинать вдвоем – это уже нечто вроде домашнего уюта, я сказал бы даже – родины. Ты не находишь?
– Есть еще и другое, только ты не знаешь. – Она немного помолчала. – Не знаешь потому, что не умеешь плакать и не понимаешь, что значит грустить вдвоем.
– Да, этого не знаю, – согласился Штайнер. – Но мы с тобой не так уж часто грустили, Лило.
– Это ты не грустил. Ведь ты – или дикий, или равнодушный, или смешливый, или храбрый, – кажется, ты это так называешь. Только все это не то.
– А что же это по-твоему, Лило?
– Это – боязнь отдаться чувству. Боязнь расплакаться. Боязнь не быть мужчиной. В России мужчины умели плакать и все же оставаться мужчинами и быть храбрыми. А твое сердце никогда не растворилось в чем-то без остатка.