Владимир Зазубрин - Два мира (сборник)
– Где? Когда?
– Говорю тебе, вчера прибежал один красноармеец к н-цам, ну и сказал им, что Тухачевский в Михайловке. Н-цы, как звери, бросились в наступление, совместно с казачьим полком прорвали в два счета фронт, отрезали с тыла Михайловку, а Тухачевский у них под носом на автомобиле проскочил.
– Фу, черт, – разочарованно вздохнул Мотовилов. – Так его, значит, не захватили?
– Конечно, нет.
– Ну, это, брат, неинтересно.
– Тебе, может быть, и неинтересно, а н-цы и сейчас не могут успокоиться, жалеют, что не пришлось им с самого Тухачевского обмундирование содрать.
Пришел новый знакомый, штабс-капитан Капустин, очень веселый человек, с недурным тенорком, умевший порядочно играть на гитаре. Пришел еще кое-кто из молодежи. Перед обедом разговорились о положении дел на фронте. Кто-то сообщил, что у Деникина все обстоит как нельзя лучше, что он уже в трехстах верстах от Москвы. Мотовилов говорил:
– Хорошо бы, господа, попасть к Деникину. У него ведь армия – не нашей чета, добровольческая. Вот так бы можно было повоевать.
Барановский с обедом отличился. Меню было очень разнообразное. Прежде всего с графином хорошей водки была подана холодная закуска – поросенок со сметаной и хреном, студень и соленые грибы. Когда гости пропустили по «маленькой», был подан пирог с рисом и курицей. После пирога появился настоящий малороссийский борщ. Борщ сменили жареные тетерева, утки, заяц и жирный домашний гусь. После жаркого были поданы пудинг и кофе. Офицеры после однообразных щей и каши, которыми потчевали их ежедневно денщики, были в восторге от такого разнообразия блюд и хвалили наперебой искусство Барановского. Барановский, как настоящий именинник, был героем дня. Отпив полстакана кофе, штабс-капитан Капустин сделал дурашливо-плачущее лицо, взял гитару и, слегка тренькая на ней, тонким жалобным тенорком запел:
Ах, шарабан мой
Шарабан,
Денег не будет,
Тебя продам.
Барановский замахал руками.
– Да бросьте вы этот «Шарабан». Только и знают, что орут эту белиберду.
– Ну ладно, ладно, не буду. Коли хозяин не велит, так быть посему. Не любите, значит, вы белогвардейское творчество. «Шарабан»-то ведь во времена белогвардейщины на Волге создался.
Капустин тряхнул кудрями, закинул голову назад, пробежал рукой по струнам, крикнул:
– Не хотите белогвардейскую, так вот вам пермскую:
Д’наша горка,
Д’ваша горка,
Только разница одна.
Кто мою Матаню тронет,
Тот отведает ножа.
– У-у-ух ты!
Все засмеялись. Капустин замолчал и с серьезным видом стал допивать стакан. Колпаков развалился на стуле и, сладко затягиваясь папиросой, стал вслух вспоминать то время, когда он беззаботным ветрогоном, студентом юридического факультета носился по Казани.
– Хорошее это время было, господа. Учиться я начал осенью шестнадцатого, а в марте семнадцатого – вы ведь знаете, какую радость пришлось пережить.
Колпаков был кадет и немного либеральничал. Мотовилов, Петин и другие офицеры, настроенные монархически, засмеялись.
– Радость, действительно. Нечего сказать. Балаган такой на всю Россию господа социалисты подняли, такой порядок навели, что хоть святых выноси.
– Ну, господа, не будем спорить. Вы – монархисты, а я ка-де, и в этом мы никогда не сойдемся.
– Как вы сказали? Ка-ве-де… – пошутил Капустин.
– Ка-де, – серьезно повторил Колпаков.
– Эх, Михаил, попом бы тебе быть, а не офицером.
Колпаков не обиделся.
– Пожалуй, я бы не прочь хоть сейчас попом, дьяконом, чертом, кем угодно готов быть, только не офицером. Ох, тяжелы эти погоны золотые. Да и что они дают в конце концов? Вот ты – офицер, командир роты, в снег, в грязь, в непогодь, в дождь шлепаешь по лужам с ротой. Валяешься в мокрой грязи, зарываешься, как крот, в землю, подставляешь свою башку каждый день, а начальство тебя дерет как сидорову козу опять-таки потому, что ты офицер. Завидная доля, нечего сказать!
Штабс-капитан Капустин задумчиво помешивал ложечкой в стакане.
– К осени Волга у нас полноводной делается. Плавно так, спокойно она, как дородная красавица, идет между берегов…
Должен вам сказать, господа, что я хотя и штабс-капитан, но человек не военный и не злой я, нет. Нет у меня этого драчливого задора военного. Противна мне война и всякая военщина. Служил я раньше преподавателем естественных наук в женской гимназии и реальном, никогда я политикой не интересовался: зоология для меня была интереснее всяких социологий, политических экономий и историй революционных движений. Знал я только букашек да мошек, ездил на охоту. Занимался препарированием всякой всячины. Грешил немного геологией. Есть у меня в этой области даже работа. Жил себе человек тихо, мирно. А тут вдруг этот чешский переворот, и забрали меня, голубчики, за то, что я имел несчастье в германскую войну школу прапорщиков кончить и штабс-капитаном стать. Я было это по-обывательски нейтралитетом хотел отговориться. Пригрозили расстрелом. И вот пошел я на войну. Но даю вам честное слово, господа, что пошел я без всякой злобы на большевиков, не знал я их, да и сейчас не знаю и сейчас не понимаю, за что, собственно, мы деремся.
Капустин замолчал, стал торопливо закуривать. Ноздри его слегка раздувались, глаза были серьезны. Мотовилов мерил капитана презрительным взглядом и, обращаясь к Петину и другим своим единомышленникам, заговорил, подчеркивая и отчеканивая каждое слово:
– Вот тебе и славные н-цы, каковы господа? В недурную компанию мы попали? Полюбуйтесь, пожалуйста, не угодно ли – вот господин Колпаков, либерал до мозга костей, имеющий намерение сменить офицерский мундир на поповскую рясу и спрятаться от страшных большевиков за юбку своей попадьи; вот штабс-капитан, друг букашек, таракашек и сам божий бычок, до сего времени не знающий, за что он воюет, и в простоте душевной думающий, что с красными можно столковаться о мире.
Капустин побледнел, выронил папиросу. Волнуясь и задыхаясь, он остановил Мотовилова:
– Послушайте, поручик, какое вы имеете право так издеваться над людьми, чем вы, собственно, лучше нас, в чем ваше преимущество? Кто это вам позволил обливать всех презрением?
Мотовилов нагло улыбнулся:
– Кто позволил? Вот это мило. Презирать вас я имею полное право. Я иду на смертный бой за воссоздание Великой Единой России во главе с самодержавным монархом. – Мотовилов закурил. – Да, с самодержавным, непременно, и таким, какого еще не было раньше. Я верю, что только он воссоздаст армию и поставит офицерство на должную высоту. Вот что дает мне право презирать вас, шпаков, позволяет мне плевать в ваши заячьи душонки.
– Правильно, Мотовилов, правильно, крой полтинников, – загудели его единомышленники.
Что-то тяжелое и напряженное повисло в комнате. Недавние собутыльники разделились на два враждебных лагеря. Офицеры, ранее, до отхода в резерв, связанные общими боевыми задачами, думавшие только об отдыхе и еде, еще ладили между собой. В училище тоже все были спаяны железной дисциплиной, о политике почти не говорили, побаиваясь друг друга. Теперь же каждый почувствовал себя более или менее самостоятельно, к тому же несколько рюмок вина развязали языки. Барановский в училище молчал и считался весьма исполнительным и надежным юнкером. В полку он тоже себя ничем не проявлял. Но, будучи человеком неглупым и чутким, он переживал в душе за последнее время сильную ломку. После доклада пленного командира бригады, по рассказам местных жителей, по литературе, оставляемой красными в деревнях, у него складывалось весьма хорошее мнение о Советской России. В его воображении не раз вставал образ титана-пролетария, рвущего свои оковы, в неудержимом, всесокрушающем порыве к освобождению вышедшего на защиту своих прав с винтовкой и молотом в руках. Не столько умом, ясно и определенно, сколько в душе, смутно, он начинал чувствовать, что правда на стороне красных. Мотовилов был неприятно удивлен, когда Барановский, всегда такой вежливый и сговорчивый, подошел к нему и, смело смотря в глаза, с нервной дрожью в голосе спросил:
– Ну скажи, Борис, скажи ты, считающий себя человеком, а не букашкой, думающий, что у тебя большая человеческая, а не звериная душонка, где правда твоей жизни? На что опираешься ты, когда говоришь с таким презрением и злобой о красных или о людях, не желающих ввязываться в гражданскую войну? Скажи?
– И ты, Брут?
– Ну, Борис, я никогда не считал тебя своим другом.
– Ах, так. Что же, я скажу, пожалуй.
Мотовилов стал медленно закуривать, стараясь выиграть время для того, чтобы обдумать лучше ответ.
– Так вот, видишь ли, по моему мнению, в жизни торжествует только сила. Не верю я и не интересуюсь никакими правдами в жизни. По-моему, где сила, там и всякая ваша правда. Кроме того, я думаю, что русский народ монархичен по своей натуре. Без идола ему не обойтись.
Барановский громко засмеялся: