Александр Соколов - Экипаж «черного тюльпана»
Дверь открылась, явился парень в панаме, полушерстяной форме, расстегнутой до пупка, но в портупее и сапогах. На плече — автомат, рот под черными усами растянут в улыбке.
— Привет, земеля! Еле отыскал пташку певчую!
Я решил, что здесь какая-то ошибка. Но вот вояка стягивает панаму; и я узнаю лысоватый череп Славки Пуртова, оперативного дежурного командного пункта. Мы трясем друг другу руки, я усаживаю земляка за стол. Юрка начинает теребить наш склад под койками.
— Не суетись. У меня ровно две минуты. Работаем патрульными по городу. «Газик» ждет. Кстати, ты знаешь, что стоишь на послезавтра в плане на Ташкент?
— Не знаю, вечером скажут. Кстати, Славка, а тебе не слабо нас прихватить с собой? В город хлебный лететь с пустыми руками не годится.
— Нас четверо, если тесноты не боишься.
— Тесноты не страшно, а вот комендант Кабула… Говорят, приличная сволочь.
— С нами не боись. Я сам себе комендант.
Славка достает из кармана удостоверение старшего патруля. Мы с Юрой наскоро переодеваемся. Джинсы, рубашка, комбинезон сверху. Парашютную сумку в руку. Мы готовы. Бутылка «дуста» для Славки. Пистолеты — за пояс. Чеки — в карман.
…Древняя столица рисуется фрагментами в окошках «газика». Мы сидим на коленях патруля, пригнув головы и вытягивая шеи. Картинки восточного города удивительны: по газонам в центре города бегают овцы; верблюд, привязанный у дерева; фигурка горожанина с вязанкой дров за плечами; женщина в чадре…
Поток машин справа и слева, звуки сигналов, деревянный кузов автобуса, на крыше сидят афганцы…
Мы вытряхиваемся из «газика» в самой гуще дуканов: запахи дыма и пряностей, перемешанные с гашишным угаром и благовониями; стайки грязных, оборванных мальчишек тянут к нам ладошки.
— Шурави, давай значок на память…
Девчонки из индусской общины с мелкими косичками на голове смело подходят к нам, хватают за одежду:
— Шурави, ходи к нам… Бери у нас, — говорят они без всякого акцента.
В тесном дукане курятся благовония, на стенах развешаны дубленки, кожаные пальто, пиджаки. Под стеклами витрин — цепочки с кулонами, красивые зажигалки, очки, китайские зонтики, авторучки. На прилавке — рулоны пакистанских тканей сногсшибательной расцветки. Глаза разбегаются от этой пестроты, хочется набрать всего, но возможности ограничены. Три-четыре женских восточных платка по сто афганей, несколько пар очков, джинсы, рубашка. Все, что в ходу в Ташкенте. Несложный набор «контрабанды», за который можно получить несколько сотен рублей, чтобы оплатить расходы на еду и гостиницу, купить разрешенные бутылки спиртного. Командировочных нам не платят и по каким-то абсурдным законам высчитывают из положенных двухсот тридцати чеков за те дни, которые мы пробудем в Союзе. Приходится крутиться. За одну бутылку нашей водки (500 афганей) я мог приобрести пять цветастых платков, за которые в Ташкенте давали двести рублей.
Пяток тоненьких платков можно рассовать по карманам или засунуть в плавки. Еще не было случая, чтобы таможня обыскивала летчиков. Обычно перетряхивают самолет, лазят по всевозможным лючкам. Один из наших экипажей потерял чувство меры и сейчас находился под следствием. Ребята решили разбогатеть на войне, и теперь дело оборачивалось для них тюрьмой. Поэтому у нас — договоренность: ровно столько, сколько необходимо, и еще чуть-чуть, чтобы вернуться домой не с пустыми руками.
Все уезжали отсюда с джентльменским набором сувениров, стандартный перечень которых увековечил какой-то безымянный поэт в песне: «Дубленка, батник, джинсы, „Сони“, „Ориент“».
Пока мы смотрели и приценивались, к Славке прицепился паренек, одетый в гражданку. «Что ему надо?» — спросил я. — «Это помощник коменданта. Сказал, чтобы мы исчезли, иначе заберет нас в комендатуру. Двигаем к машине». Славка озабочен: «Этот не отстанет. Надо уезжать отсюда в Ширинау».
Наша машина крутится по узким улочкам. О Ширинау ходит дурная слава. Здесь пропадали военнослужащие, а одного солдатика-связиста прикололи громадным шилом к деревянной стенке. Так своеобразно отомстили дуканщику, не платившему дань моджахедам. Чтобы держалась голова, панаму прибили гвоздем, опустив ремешок на подбородок. Патруль нашел парня еще теплого. В его широко открытых глазах застыло удивление: это моя молодость, бессмертная, полная надежд жизнь? Это мое тело, с которым обошлись, как с бабочкой?
Мы спешно закупились и, когда вышли из дукана, увидели Славку в окружении комендантского патруля. С Пуртова снимали автомат, и я понял, что мы вляпались. Этот район не входил в утвержденную схему патрулирования, машина арестована, и нам оставалось из-за угла проследить, как она стартует без нас.
Вот тебе и «сам комендант»!
Солнце прикоснулось своим диском к разогретой земле, тени от минарета и деревьев стали длинными. Над виллами, дувалами и лавочками понеслась заунывная молитва муэдзина.
Опасливо озираясь, мы вернулись к дуканщику, стали объяснять, что остались без «колес». «Дух», только что одаривший нас бакшишем[19] в виде красочно упакованных презервативов, хорошо знал слова «патруль» и «такси». Он вышел вместе с нами на улицу и быстро остановил какую-то потрепанную барбухайку.[20] Нам было не до комфорта. Худющий афганец согласился везти нас только после того, как в его руке оказалось пятьдесят чеков.
За пятнадцать минут мы добрались до аэропорта, и еще пятнадцать понадобилось, чтобы обойти взлетную полосу.
— Товарищ капитан, вас спрашивал командир полка, — сообщил солдатик.
— Когда?
— Только что.
Фигуру Большакова я успел приметить возле волейбольной площадки. По-моему, с ним стоял Санников и еще кто-то… Не мешкая, я оставил сумку, сбросил джинсы, рубашку, заспешил к командиру. Они все еще стояли там, где я их видел, и третьим человеком была продавщица солдатского военторга, по кличке Линейка. Эта худющая девица в своем магазине имела неприступный вид днем, но к вечеру напивалась с солдатами и те делали с ней все, что хотели. Большаков был похож на человека, страдающего зубной болью: «Я даю вам 24 часа на сборы».
Кротко потупив глаза в землю, молодая женщина причитала: «Та товарищ командир, та я больше не буду…»
Пал Палыч размашисто ходил рядом: пять шагов туда, пять шагов обратно… Неожиданно он остановился рядом с Линейкой, повернулся к ней: «Да как же вы не будете? Да вы на здоровье… Но вы же не под забором!»
Беседа предполагала интим, поэтому Санников сердито махнул мне рукой — подожди.
Большаков оставался непреклонен, и продавщица, размазывая слезы, ушла упаковывать чемодан.
— Дрозд, а мне звонит комендант, говорит, что экипаж командующего бегает по городу, — повернулся ко мне Большаков.
— Товарищ командир, я не знаю, какой экипаж в городе. Мой — на месте.
— Хорошо, готовься на послезавтра в Ташкент.
— И меня с собой прихватишь, — добавил Санников. — Командир отпустил на свиданку с женой.
Душа моя пела: «Сияй Ташкент, звезда Востока, столица дружбы и тепла!» Сухачев, откуда ни возьмись: «Дрозд, есть заказик».
— Ради бога. Вы же не под забором, товарищ капитан, служите, а в «полтиннике». Кстати, что это за история с забором?
— Командир Линейку ночью подобрал рядом с колючей проволокой. Раздетая валялась на солдатских шинелях, в дымину пьяная…
— Я так понимаю, что ночью не загорают?
— Какое там! Солдат было около пяти, разбежались, когда «газик» подъехал.
— Слушай, Саша, а почему Линейка?
— Каждая уважающая себя линейка — с дыркой, и может быть повешена на любой гвоздь…
…Я заспешил домой. Надо собрать экипаж и поговорить с ребятами серьезно. Или мы останемся в прежнем качестве, или они подведут меня под монастырь. Посадят опять на эртэшку, а то и развозить почту…
К моему удивлению, все дома. Правда, разговор вести не имеет смысла: двое спят, Влад и Эдик — подшофе.
— После ужина серьезный разговор, — предупредил я всех.
Оставалось подобрать слова, которые могли быть услышаны. Все испытанные аргументы, весомые и убедительные в обыденной жизни, на войне ничего не значили. Что я мог сказать своим ребятам, к чему призвать их? Здесь никого не испугаешь, и апеллировать можно только к собственным интересам, к самолюбию.
Никогда не забыть, как воспитывал нас, курсантов, командир эскадрильи в Грозном. Самый сильный его аргумент был в единственном вопросе: «Кто здесь не хочет летать?» Хотели все, и все боялись этого маленького человека непреклонной воли, с железными нотками в голосе, но с картавой речью. Впрочем, никто не улыбался, когда он говорил. Помню, как он появился перед застывшим строем, когда наши ребята попались на самоволке. На локте у него висел шлемофон, вторая рука подпирала бедро. Во второй эскадрилье за самовольные уходы был уволен курсант, все ждали решения командира. Говорил он жестко, отрывисто, короткими фразами, нещадно картавя: