Вильям Александров - Чужие и близкие
Так вот в чем дело! Так вот почему лампочка торчала у него на стене! Бетонная плита на потолке. Нет, не такой уж дурак был тот, который вывел ее на стенку, который не захотел долбать бетон в потолке. Скорей уж я оказался форменным дураком — проводку ободрал, теперь хочешь не хочешь — делай.
Доктор занимался своим туалетом — он побрился, потом самым тщательным образом стал обрабатывать свои ногти: подрезать их, подпиливать, мыть их жесткой щеточкой… Время от времени он равнодушно поглядывал на потолок, туда, где я, корячась, как последний идиот, пытался выдолбить лунку в железобетонной плите, висящей прямо над моей головой. Зубило отскакивало с противным звоном, искры вылетали из-под него, острая бетонная крошка летела мне в глаза, и спрятаться от нее я никак не мог, потому что для этого надо было не смотреть вверх, а тогда я попадал себе по руке.
Проклиная в душе все на свете — паразита Бутыгина и свою глупость, — я в исступлении, без всякого здравого смысла, наугад долбал бетон. И тут я услышал, как доктор громко произнес странное слово. Потом я услышал, что в дверь комнаты стучатся, и доктор опять громко и внятно сказал:
— Херайн.
У меня задрожали руки, и зубило чуть не полетело на пол. Мне показалось, что я падаю куда-то, и я ухватился двумя руками за потолок, чтобы не упасть. Нет, я не ослышался. Я недаром изучал когда-то в школе немецкий язык. Он сказал «Херайн!», он сказал по-немецки «Войдите!», и тот, кто стучал в дверь, вошел. Они о чем-то тихо разговаривали в коридоре, и я слышал, слышал собственными ушами, что они говорят по-немецки и говорят не так, как мы говорили в школе, а очень быстро и свободно. Это был, без сомнения, их родной язык!
Я снова стал работать, чтоб не привлекать к себе внимания. Стучал я просто так, лишь бы какой-то шум был, а сам лихорадочно думал, и сердце, я слышал, бешено колотилось в груди.
«Так вот в чем дело. Немец! Немец! Конечно, немец! Как же я сразу не понял по этим лоснящимся щекам, по этим холеным рукам, по всему его самодовольному, вызывающему виду!
Откуда он здесь? Да мало ли откуда. Из Поволжья или из-под Одессы, там же их в Люсдорфе много жило.
Я еще немного долблю, думаю, что делать, и тут он сам приходит мне на помощь. Он говорит, что спешит в поликлинику, должен там кого-то оперировать и просит меня, когда я все подготовлю, подвесить вот эту люстру. Он показывает мне люстру с висячими стекляшками, трубочки такие стеклянные, чуть колыхнешь ее — она тихо и приятно звенит. У нас дома была когда-то такая. Я помню — отец ее привез из распределителя. Я очень любил ее, а потом она осталась там на старой квартире, мама не захотела даже обернуться посмотреть на нее. Я долго гляжу на висячие стекляшки. Они позванивают в руке доктора. Он смотрит на меня вверх и ждет, что я скажу. Я смотрю в его пунцовое холеное пухлое лицо, и мне хочется запустить в него молотком, но я понимаю, что этого делать нельзя. Нет, я сделаю иначе. Я повешу ему люстру. Я ему так повешу люстру, что он на всю жизнь ее запомнит. Там, под Москвой, его родичи сейчас жгут деревни и города, истязают наших людей, а он тут люстрой со стекляшками обзавелся… Ладно, погоди.
Когда вы закончите — говорит он, — скажете женщине, она там, на кухне. Она с вами рассчитается.
Я молча киваю головой и продолжаю долбать его подлый потолок. Ишь ты, у него еще кухня есть. Он еще «вы» мне говорит!
Он надел пальто и фетровую шляпу, повязал горло теплым шарфом и ушел, пожелав мне успехов. А я тут же перешел на середину потолка и стал выдалбливать главную лунку, ту самую, на которой должна держаться люстра. Я трудился долго, минут сорок, а может, и час, пока, наконец, образовалось крошечное углубление, такое, что в него можно было с трудом вмазать самый маленький шуруп. Я сделал спираль из тонкой проволоки и сбоку оставил небольшие усики, совсем маленькие, чтобы спираль могла только-только зацепиться за алебастр.
Затем я развел в блюдечке раствор и наспех вмазал в лунку шуруп со спиралью.
Ну, все. Пусть теперь даже возвращается обратно, пусть приходит теперь Медведь и смотрит мне в руки — ничего он не сможет сказать: шуруп вмазан, люстра будет висеть. А какой он глубины — этот шуруп, — никто не узнает. Теперь я спокойно долбал лунку под второй шуруп — тот, что должен был стоять возле стены. Этот я делал не торопясь, на совесть.
Потом я поставил ролики, натянул провод, подвесил и присоединил люстру. Честно говоря, пока я успокаивал раскачавшуюся люстру и стекляшки тихо позванивали под моими руками, мне вдруг стало жаль этой люстры и этих стекляшек и даже этого доктора. Но потом я вспомнил, кто он такой, и жалость моя улетучилась.
Я опустил руки. Люстра висела. Она тихо позванивала под потолком, и никому бы в голову не пришло сейчас, что судьба ее решена, что не пройдет и нескольких дней, как от нее останутся одни осколки. Единственное, что меня волновало сейчас, — не упала бы она раньше времени. Но нет, кажется, пока ничего.
Я спрыгнул с табурета, который был поставлен на стол, затем слез на пол и стал собираться. Я отскабливал руки обратной стороной ножа, укладывал в сумку инструмент, и тут я обратил внимание на снимок, который стоял в другом углу комнаты, на маленьком столике. Это была небольшая фотография, примерно девять на двенадцать, в черной деревянной рамке под стеклом. Три человека — все в рабочих комбинезонах и кепках — глядели, смеясь оттуда. Одного, крайнего слева, я узнал сразу. Это был доктор. Помоложе, конечно, не с таким пухлым лицом, но это был, без сомнения, он. Крайний справа был какой-то очень худой, с запавшими глазами человек. Он держал сжатую в кулак левую руку поднятой вровень с головой. А тот, что был посредине — широколицый и скуластый, — кого-то очень напоминал мне, но я никак не мог вспомнить, кого. Я еще долго глядел на этих троих, и мне отчего-то стало не по себе. Я быстро собрался и, сказав женщине, что я кончил, тут же ушел.
А через несколько дней, когда мы с Мишей отправились на базар продавать одну на двоих пайку хлеба (все-таки решили, наконец, последовать опыту Синьора), я вдруг увидел доктора. Он стоял боком ко мне, у весов покупал что-то и не замечал нас. Я хотел тут же улизнуть, потянул Мишу за рукав, по не успел ничего объяснить — доктор обернулся, увидел меня и подошел.
Я сжался весь внутренне, но он смотрел приветливо, даже улыбнулся, положил мне руку на плечо и спросил, почему я ушел тогда, не получив за работу.
— Там бетон, — бормотал я что-то несуразное, — бетон на потолке. Я не знал, трудно сделать глубокую лунку…
— Бетон? — удивился он. — Тем более. Это ж адский труд долбить бетон. Когда-то я имел такой опыт, в тюрьме. Мы тайник делали. Пятнадцать человек трое суток подряд долбили.
— А где вы сидели в тюрьме? — быстро спросил я, радуясь, что вот, наконец, я поймал его и вот сейчас выведу на чистую воду.
— В Германии, — сказал он, и острая тоска прозвучала в его голосе. — Когда Гитлер пришел, нас всех посадили.
Мы переглянулись с Мишей. Уставились на него, как будто он по крайней мере с луны свалился.
А он опустил голову и стоял так, сгорбившись, словно мешок взвалили ему на плечи. Потом он поднял голову, улыбнулся, и лицо его опять стало таким же пухлым и розовым. Трудно было представить его за тюремной решеткой.
— И долго вы сидели?
— Один год. Потом бежал из лагеря, эмигрировал. Потом опять сидел… Но это уже в другом месте…
Он опять замолчал, задумался, потом тряхнул головой и сказал невесело: — Ладно, соловья, как говорится, баснями не кормят. Пойдем ко мне.
Я стал отказываться, но Миша довольно выразительно толкнул меня в бок, и я понял, что от повторного визита в докторский дом не отвертеться. У него в кульке, видимо, были какие-то продукты, Миша, конечно, представил себе обед у водопроводчика, а тут уж бороться было трудно.
Мы пришли быстро, доктор открыл ключом свою дверь, пропустил нас вперед, и я со страхом посмотрел вверх, на люстру. Она висела! Висела как ни в чем не бывало!
— Садитесь, ребята, — сказал доктор. — Сейчас мы что-нибудь сообразим.
Он ушел на кухню, а я опять подошел к этому снимку. Чем-то он привлекал меня, не давал мне покоя.
Посмотри, Миша, — позвал я его. — Взгляни на этого. Он никого тебе не напоминает?
Миша взял в руки фотографию, и в это время доктор вошел. Он увидел снимок у нас в руках и сказал:
— Посредине Тельман. Эрнст Тельман. Мы с ним работали вместе.
Он подошел к нам, взял снимок из Мишиных рук, что-то отодвинул сзади, на рамке, и вынул фотографию. На обороте, на слегка пожелтевшей фотобумаге, было размашисто написано что-то по-немецки зеленоватыми, уже выцветшими от времени чернилами.
«Дорогому Генриху — товарищу по нашей борьбе», — прочитал доктор и сказал: — Это его рукой написано. И подпись его.
Мы с Мишей стояли вконец подавленные. Мы совсем забыли, что была Германия Тельмана и Либкнехта, что были там коммунисты и простые рабочие, что мы сами пели в школе «Заводы, вставайте» и «Бандьера росса». Ведь было все это, было.