Василий Еловских - Вьюжной ночью
Дождь лил и лил, легкий, липкий, холодноватый; противно чавкала под ногами грязь; бесконечная колонна двигалась упрямо и молча; в серой дождевой завесе показалась темная железная изгородь старинного, бог весть когда открытого, кладбища с вековыми хмурыми соснами…
НА ТАГАЙКЕ
Все, что он видел сейчас, знакомо ему с детства. Наверное, тыщу раз бывал он и у этого вот глубокого русла бог знает когда высохшей безымянной речки. Русло густо поросло кустарником и березняком. Здесь всегда было пугающе затенено, затемнено, завалежено и сыро, как в ненастье. На покатых склонах берегов росли ядреные-преядреные подберезовики. Помнится, лет этак сорок назад он набрал здесь почти полную корзину грибов. Дома жена поджарила их в сметане, Василий Андреевич пропустил полковшика бражки и потом наесться не мог — одно объедение. В дни его молодости в тутошних местах было совсем дико и глухо: летом без топора, бывало, и не пройдешь — какой-то сплошной, бесконечный плетень из зелени. В версте от высохшей речки начинаются непроходимые болота с кочками и вонючей жижей. Когда-то, при царе еще, были тут мелководные озера и тогда деревенские старухи — азартные ягодницы и грибницы — страсть как боялись этого проклятого места; они утверждали, что в озерах плавают «большущие змеи с башками кверху», а в чащобах у озер и у высохшей речки водятся не только звери, но и лешие. И будто бы многие бабы видели и змей, и леших.
Страшные россказни, однако, не мешали бабам, почитай, все лето бегать к этим чертовым местам, — больно уж много было здесь и грибов, и ягод.
«Большущие» водяные змеи это, конечно, — старушечьи сказки. А вот диких зверей в тайге, действительно, было полно. Помнит Василий Андреевич… Еще до войны дело было. В ту весну впервые выгнали стадо на выпас (пас коров кривой, смирный мужичонка Саньша, он вскоре после войны помер). В стаде было два быка, и оба здоровенные такие. Глядит Саньша на быков, и как-то не по себе ему: шибко уж воинственно настроены, видно, совсем ошалели от лесного воздуха и свободы. Саньша потом, сам ошалело глядя на мужиков, испуганно рассказывал им… Растравляя себя, быки заревели, гребут и гребут землю ногами, морды книзу, а хвосты кверху. Растравились и бросились друг на друга, стукнулись лбами; люди, те и на ногах не устояли бы, а быкам хоть бы хны: разошлись, как по команде, и со всей-то силушки вновь хлобыстнулись. Опять разошлись и опять хлобыстнулись, рогами бьют друг друга, черти, насмерть сражаются, прямо как взбесились. Саньша вертится возле, а подступиться боится. Один бык, побежденный, убрел куда-то в лес: где он бродил и что делал — бог его знает; уже и стадо пригнали, а его все нету и нету.
В тот вечер Василий Андреевич пошел в лес, березовых виц для метелки наломать. Вышел за околицу и видит: бежит бык к деревне, а на шее у него… медведь сидит — прямо намертво прицепился. Тут собаки деревенские вовсю залаяли, а какая-то баба дико заорала. Не успел Василий Андреевич толком разглядеть медведя, как спрыгнул зверюга и — в лес. Подбежал бык, шея и бок у него все изодраны, искровянились. Пошли мужики, а с ними и Василий Андреевич, в лес, с медведем расправляться. Да разве догонишь его. А то место, где напал медведь на быка, нашли, не так уж далеко от деревни: между кустами земля изрыта — это бык ногами, и следы от медвежьих лап остались, на земле клочья шерсти и кровь. Быка, конечно, пришлось заколоть. Ничего себе денек достался на его долю.
В старину волки и зайцы забегали даже в деревню; выйдешь, бывало, утречком за ворота, и шары на лоб — на снегу следы звериные. Дикие утки прямо над домами летали и плавали в озерке рядом с деревней. Да что в старину. В сорок пятом году дело было. В тайге развелось тогда до черта волков, и перед весной рыскали они поблизости от домов стаями и в одиночку. И вот один из них пробрался темным вечером на окраину деревни, заскочил в стайку к соседке Нюрке и выволок оттуда свинью. В ту пору как раз кино в клубе закончилось. Шагает Нюрка с бабами по улице и слышит: визжит не своим голосом свинья, будто режут ее. Подумала со страхом: «Кажись, моя!» Бежит, ног не чуя, бабы за ней, — свинья все-таки, время-то голодное было. В полутора метрах от ее палисадника — сугроб, в сторону дома (улица односторонняя) отвесный, к лесу — покатый. Волк тянет свинью на сугроб, свинья визжит, упирается. Увидев людей, волк задал стрекача, а свинья побежала обратно в стайку. Нюрка потом заверяла всех, будто волк стоял наверху сугроба, а свинья — внизу. И будто бы волк тянул свинью за ухо на сугроб: «Ну, не дурак ли? Рази вытянешь ее на сугроб? Да ишо за ухо». Ей не верили, и Нюрка страшно злилась и кричала: «Молчали бы уж, если ниче не понимаете!»
Много разных чудных историй рассказывали в деревне о зверях. Но что любопытно: видел это чудное обычно кто-то один, и не поймешь, то ли в самом деле было такое, то ли выдумал человек. Ну, скажите, как увидела Нюрка в темноте, что волк держал свинью за ухо?
И рысей тоже было много. Однажды ночью рысь даже в колхозный овчарник забралась, через окошко выбитое. Забралась и давай, и давай шуровать, с ходу три овечки зарезала. Старик чабан слышит: шум какой-то, что-то неладно вроде бы (он глуховатый был). Глядит: рысь на овечке, сидит, вцепилась. Чабан прикрыл окошко то чем попало и — к Василию Андреевичу. Василий Андреевич схватил ружьишко и… рысь даже не поежилась.
Что ему сегодня лезут в голову всякие звериные истории? А может, и не зря лезут. Многое повидал за свою длинную-то жизнь — уже семьдесят восемь годков глядит на свет белый, шутка в деле; всякую крестьянскую работу делать умеет, ничего из рук не вываливалось. Смолоду ружьишко и бредешок держит. Шкура убитого им в тридцать третьем году медведя до сих пор на полу в горнице лежит и будто новешенькая. Другую такую же шкуру подарил братану, горожанину. В прежние времена Василий Андреевич и свою семью, и родичей, и всех дружков своих закармливал дикой утятиной. Жена блезирно отмахивалась: «Надоела уж мне твоя утятина хуже горькой редьки». А сама, бывало, довольнешенька, глаза будто маслом смазали. И лосины, и рыбы было у них тогда — завались.
Многие мужики в их деревне рыбачили и охотничали; даже когда-то умудрялись ездить за два десятка верст на большие озера с неводами и сетями, а на речку Тагайку что возле деревни протекает (она маленькая, кое-где курица перебредет), ходили с бреднями. С удочками не баловались, считая это ребячьим делом. Лет десять назад был Василий Андреевич в городе и диву дался: сидят мужики у плотины с удочками, солидные вроде бы, в шляпах даже и в очках, в воду глазами уперлись, ждут не дождутся, когда же чебачишка клюнет.
Ружье у Василия Андреевича в избе висит, над сундуками, забыл уж, когда и стрелял из него. А бредешок в амбарушке пылится.
Не стало зверей; не только что медведя, даже паршивенького зайчишку и того не увидишь — все куда-то подевались. За утками надо на дальние озера ходить, верст за пять-десять. Тагайка обезрыбила, редко-редко когда клюнет на червячка чебачок, да и какой, смех глядеть: тощий, вялый. Будто его уже вылавливали и поджаривали на сковородке. Возьмешь в рот — керосином припахивает. Вода в речке помутнела, потемнела, провоняла, и уже не увидишь рыбьих всплесков, не услышишь утиного кряканья, мрачные тени опоясывают ее, грязную, неживую, и не обдает она путника волнующей свежестью, острыми, дурманящими запахами прибрежных трав, и на крутом повороте не булькает весело, как раньше — обезводилась. Молча и покорно несет она на себе черные маслянистые пятна-блины и разный мусор, сбрасываемый людьми, в том числе и в их деревне, давно уже ставшей поселком.
Поселок большой, в нем и колхоз, и леспромхоз, и фабрика, и какие-то непонятные старику учреждения и конторы с красивыми вывесками; по улицам бродят длинноволосые, как бабы, бородатые парни и девки в штанах, языкастые и спесивые, бог знает откуда сюда понаехавшие. Вымирали или исчезали неизвестно куда и звери, и птицы, и рыба. Зато комарья, мух и других насекомых стало вроде бы даже больше.
В прежние времена лес крепко подкармливал Василия Андреевича. Одних грибов они с женой засаливали полную кадушку. Да еще и насушивали с полмешка. О, сколько их было, грибов, тогда в лесу, местами так будто обсыпано все. И — вот чудно! — грибы охотнее росли не где-то в глубине тайги, а в ближнем лесу, изреженном, с проселочными дорогами, где тут и там виднеются солнечные полянки, веселенькие пролески, гнилые пеньки. А в далеких чащобах, с завалами деревьев, погибших от старости и поросших мягким мхом, в местах глухих и сумрачных, доброго гриба и не сыщешь. Брали не всякий съедобный гриб (сыроежками, к примеру, гнушались), больше налегали на грузди да рыжики, да подберезовики. Правда, рыжики попадались все больше червивые почему-то, и Василий Андреевич всегда безо всякой жалости отбрасывал их, он собирал только крепкие, ядреные грибы. Поешь хлебца с рыжиками, поджаренными в сметане, и — сытехонек. Или возьмешь, бывало, солененький груздочек, маленький, плотненький, хруп, хруп, — просто объедение. В войну и послевоенную голодуху все это сильно помогало семье.