Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров - Юрий Васильевич Бондарев
Под большим телом Дроздова заскрипели пружины, он лег, положив руки под голову, глядя в темноту. Долго молчали.
– Я помню Лешу, – тихо сказал Алексей.
И внезапно все то, что было прожито, пережито и пройдено, обрушилось на него, как ожигающая волна, и все прошлое показалось таким неизмеримо великим, таким огромно-суровым, беспощадным, что чудовищно странным представилось: прошел все это, десятью смертями обойденный… И тут же с замиранием почему-то подумал о той жизни, до войны, – о Петергофском парке, о горячем песке пляжей на заливе, о прозрачной синеве ленинградских белых ночей, о Неве с дрожащими огоньками далеких кораблей – «Адмирала Крузенштерна» и «Товарища», – о том, что было когда-то.
Утром взвод был выстроен. Холодное зимнее солнце наполняло батарею белым снежным светом.
– Курсанты Дмитриев и Брянцев, выйти из строя!
– Курсант Дроздов, выйти из строя!
«Зачем же вызвали Дроздова?»
– Вот вам, курсант Дроздов, записка об аресте, возьмите винтовку, пять боевых патронов. Все ясно?
«Ну да, все как по уставу. Если мы вздумаем бежать (А куда бежать? И зачем?), Дроздов имеет право стрелять… Совсем хорошо!»
– Курсанты Дмитриев и Брянцев! Снять ордена, погоны, ремни!
Они сняли ордена, погоны, ремни, и, когда Алексей передавал все это Дроздову, у того дрогнула рука, на пол, зазвенев, упал орден Красного Знамени. Алексей быстро поднял его и снова протянул Дроздову. В сорок третьем Алексей получил этот орден за форсирование Днепра: погрузив орудия на плоты, два расчета из батареи на рассвете переплыли на правый берег, закрепились там на высоте и – двумя орудиями – держали ее до вечера. Это было в сорок третьем. «Ничего, Толька, ничего. Поживем – увидим…»
– Отвести арестованных на гарнизонную гауптвахту!
– Скоро встретимся, – сказал Алексей.
– Не унывай, братва, – поддержал Гребнин из строя. – Перемелется – мука будет!
В шинелях без ремней, без погон, они спустились по лестнице, миновали парадный вестибюль, вышли на училищный двор. Над снежными крышами учебного корпуса поднималось в малиновом пару январское солнце. Тополя стояли неподвижно-тяжелые, в густом инее. Сверкая в воздухе, летела изморозь. Под ногами металлически звенел снег. Шли молча. Алексей вдруг вспомнил, как в Новый год он провожал Валю по синим сугробистым переулкам, как она шла рядом, опустив подбородок в мех воротника, внимательно слушая свежий скрип снега. Он взглянул на Бориса: тот шагал, засунув руки в карманы, зло глядя перед собой.
Потом они шли через весь город, по его немноголюдным в этот час улицам. На них оглядывались; сухонькая старушка, в платке, в валенках, остановилась на тротуаре, жалостливо заморгала глазами на сумрачного Дроздова.
– Куда ж ты их ведешь, сердешных?
– В музей веду, мама, – ответил Дроздов.
Проходили мимо госпиталя, огромного здания, окруженного морозно сверкавшим на солнце парком. У ворот – крытые санитарные машины, все в лохматом инее: должно быть, в город прибыл санитарный поезд. От крыльца госпиталя к машинам бежали медсестры в белых халатах; потом начали сгружать носилки.
«Они оттуда, а мы на гауптвахту… Тысячу раз глупо, глупо!» – в такт шагам думал Алексей, стиснув зубы.
Глава четвертая
Во всем учебном корпусе стояла особая, школьная тишина; пахло табаком после перерыва; желтые прямоугольники дверей светились вдоль длинного коридора, как обычно в вечерние часы самоподготовки. Шли будни, и в них был свой смысл.
Курсант Зимин, худенький, с русым хохолком на голове и мелкой золотистой россыпью веснушек на носу, вскочил со своего места, словно пружинка в нем разжалась, тоненьким, обиженным голосом проговорил:
– Товарищи, у кого есть таблица Брадиса? Дайте же!
– В чем дело, Зимушка? – солидно спросил до синевы выбритый Ким Карапетянц, поднимая голову от тетради. – Чудак-человек! – заключил он и протянул таблицы. – Зачем тратишь нервы?
Зимин с выражением отчаяния махнул на него рукой, схватил таблицы, зашелестел листами, говоря взахлеб:
– Вот наказание… Ну где же эти тангенсы? С ума сойти!..
Рядом с Зиминым, навалясь грудью на стол, в глубочайшей, отрешенной задумчивости, пощипывая брови, курсант Полукаров читал донельзя потрепанную толстенную книгу. Читал же он постоянно, даже в столовой, даже на дежурстве, даже в перерывах строевых занятий: пухлая его сумка была всегда набита бог знает где приобретенными романами Дюма и Луи Буссенара; от книг этих, от пожелтевших, тленных уже страниц почему-то веяло обветшалой стариной и пахло мышами; и, когда Полукаров, развалкой входя в класс, увесисто бросал свою сумку на стол, из нее легкой дымовой завесой подымалась пыль.
Был Полукаров из студентов, однако он никогда не говорил об этом, потому что в институте с ним случилась какая-то загадочная история, вследствие чего он ушел в армию, хотя и мрачно острил по тому поводу, что армия есть нивелировка, воплощенный устав, подавление всякой и всяческой индивидуальности. Сам Полукаров большеголов, сутуловат и неуклюж в каждом своем движении. Только вчера обмундировали батарею, подгоняли каждому по росту шинели, гимнастерки, сапоги, но он долго выбирать не стал, с гримасой пренебрежительности напялил первую попавшуюся гимнастерку, натянул сапоги размером побольше (на три портянки – и черт с ними!), мефистофельски усмехаясь, глянул на себя в зеркало: «А что мне – на светские балы ездить? Сойдет!» – и выменял у кого-то вечный целлулоидный подворотничок, чтобы не отдавать непроизводительного времени лишнему армейскому туалету.
На самоподготовках для полного отдохновения от дневных занятий Полукаров запоем читал французские приключенческие романы, но читал их весьма по-особенному – так было и сейчас: изредка он менял позу, с неуклюжестью просыпавшегося медведя ворочался и, тряся головой, стучал огромным кулаком по столу, рокочущим баритоном комментировал во всеуслышание:
– Остроумно! «Скажите, сударь, над чем вы смеетесь, и мы посмеемся вместе!» Мысль! Умел загибать старик! Уме-ел! А? Были люди! – И опять в восторженном изнеможении погружался в чтение, шелестя страницами, не замечая вокруг никого.
– Что это такое? Только сосредоточился! – раздался возмущенный голос Зимина. – Все время мешают!
Зимин, весь распаренный, с потным носом, случайно сломал кончик карандаша, разозлился еще больше, отшвырнул линейку, крикнул Полукарову:
– Не мешай, пожалуйста! Дюма! Майн Рид несчастный!
– Ба-алван! – громогласно возмутился Полукаров чему-то в книжке и тяжеловесно хлопнул ладонью по столу. – Упустил!..
В классе засмеялись. Дроздов сказал внушительно:
– Ты бредишь? У тебя всегда в это время?
– Ничего не получается! Ужас!.. – воскликнул Зимин, и таблицы Брадиса полетели к Карапетянцу на стол.