Леонид Соловьев - Иван Никулин — русский матрос
В камере не было ни стула, ни табуретки, садиться на холодный цементный пол ей не хотелось, и она принялась ходить из угла в угол, думая о своих друзьях, оставшихся там (она даже в мыслях избегала называть деревни и села), о Никулине, Жукове, Папаше, Тихоне Спиридоновиче. Иногда она останавливалась, чтобы в сумрачном полусвете прочесть какую-нибудь надпись на стене.
Много было здесь всяких надписей — и коротких, и длинных, снабженных подробными адресами и просьбами сообщить родным, и безыменных, с одними лишь инициалами. «Умираю победителем! Да здравствует Родина! Да здравствует Победа!» — вслух прочитала она; под этими двумя строчками была подпись — «партизан У.». И так ясно представился Марусе этот человек, скрывшийся за буквой «У», — конечно, не лицо его и не фигура, а душа — благородная, мужественная, непреклонная. За этой буквой «У» таился высокий подвиг — неизвестный партизан, оберегая боевых друзей, выполняя воинский долг, через все пытки, мучения и смерть пронес тайну своего имени и умер одиноко, безыменно, пожертвовав для Родины не только жизнью, но и посмертной славой. Трудно было ему умирать, понимая, что ни жена, ни дети, ни друзья никогда не узнают о его подвиге. Потому, вероятно, и оставил на стене дату и первую букву своей фамилии, движимый слабой надеждой, тенью надежды, что, может быть, когда-нибудь случайно кто-нибудь увидит, вспомнит, сопоставит числа, сообразит, напишет… Маруся задумалась. Унковский он был или Усов, возможно, Удалов — мало ли русских фамилий начинается на букву «У»…
«Мама! Прощай! Ты знаешь, что я ни в чем не виноват. Петя. Сообщите по адресу…» Дальше следовал адрес. Верно, какой-нибудь мальчик, лет пятнадцати!..
Маруся перешла к противоположной стене. «Отомстите за меня, за кровь детей и женщин! Смерть врагам культуры, прогресса и гуманизма! Сергей Никифоров, народный учитель, 63 лет». Ниже: «Не забывайте. Мы требуем от вас, остающихся жить, расплаты полной мерой за наши муки и смерть. Раиса Голодаева, агроном». Еще ниже: «Погибая, вижу зарю победы! Прощайте. Проклинаю фашистов, благословляю родной народ — живи счастливо, радостно и не забывай меня. Врач Степан Огарев». Под всеми тремя подписями значился общий адрес и одна дата. Значит, все трое — и учитель, и врач, и агроном — были из одного села, в одно время их взяли, вместе заперли в этой камере, и вместе они умерли. Маруся принялась размышлять об этих троих, потом об остальных! Через камеру, судя по надписям, прошли многие десятки людей. О себе же самой Маруся старалась думать поменьше. Она знала, что ждет ее утром, и все заранее предрешила. Ее последняя обязанность заключалась теперь в том, чтобы умереть достойно, не уронив чести советской девушки и партизанки.
Маруся обгрызла отросший в походе ноготь на указательном пальце и задумалась — что выцарапать? Она начала было свою надпись словами: «Да здравствует…», — и застеснялась этих громких слов, под которыми уместна была бы подпись партизана «У», но ее подпись неуместна. Постояв с наморщенным лбом и сосредоточенным видом еще немного, она выцарапала: «Я ничего не сказала. Прощайте! Маруся Крюкова».
Она не сознавала своей великой нравственной силы, и ей никогда не могло прийти в голову гордиться этой силой, так же как не могло прийти в голову гордиться своей способностью дышать или умением говорить по-русски. Эта высокая и благородная сила была органически присуща Марусе и потому не замечалась ею.
Темнело, надписи слились с посеревшими стенами. Луч, пробивающийся сквозь щель вверху, порозовел, солнце садилось, надвигалась ночь. Маруся почувствовала усталость в ногах, села на цементный пол и, привалившись спиной к стене, обняла руками колени. Так ей было удобно и покойно. За стеной в караульном помещении глухо слышались голоса вражеских солдат, взрывы хохота. Маруся закрыла глаза и закачалась, как в лодке, ей представилась широкая безмятежная речная гладь, камыши, кусты, нависшие с берега, мягкий, ласковый шелест ветра. И она все плыла, плыла, не шевеля веслами, по тихому и ровному течению… Она засыпала.
Глубокой ночью ее разбудил гогот и топот за дверью, лязг засова, скрежет ключа в замке. Дверь открылась, и при скудном свете фонаря она увидела ватагу пьяных солдат. Она не сразу поняла, зачем они пришли, а когда сообразила, то ужасно испугалась и растерялась — к этому испытанию она не была готова, об этом не подумала своим чистым девичьим умом.
Казнь Маруси
Когда перед рассветом солдаты, натешившись вдоволь, наглумившись и надругавшись над Марусей, наконец, ушли, она в растерзанной одежде так и осталась лежать на холодном цементном полу, раздавленная чудовищностью того, что сделали с ней. Это было так ужасно, что не вмещалось ни в мысли, ни в чувства, будучи уже за их пределами.
Как в тинистую бездонную топь, Маруся погрузилась в беспросветное отчаяние. Брезгуя собой и с отвращением сознавая свою оскверненность, она не шевелилась, чтобы не чувствовать тела, которое было противно и тягостно ей. В хаосе черных мыслей только одна была несомненна: скорее уходить, бежать из этого мрака и давящего ужаса, бежать куда угодно, хоть в смерть, которая и светла и чиста в сравнении с тем, что было.
Прошел час, второй, третий, в щели наверху забрезжил холодный водянистый свет. Медленно проясняясь от ночной мути и согреваясь под солнцем, он начал алеть, окрашивая собою верхний угол и потолок. А Маруся все лежала, не шевелясь, но ее плечи не содрогались больше. Она затихла, ей некогда было плакать, в ее разуме и душе и эти часы последнего рассвета шла великая и напряженная работа возрождения.
Бывают такие часы, равные по емкости своей годам и даже десятилетиям, часы напряженнейшей внутренней жизни, когда человеку все сразу становится ясным, и он, минуя средние звенья опыта и логического размышления, находит единственную и несомненную истину. Разум ослепительными вспышками озаряет глубину жизни, душа искрится подобно конденсатору, переполненному электричеством. Как бы вознаграждая Марусю за все испытания и муки, судьба дала ей в несколько часов пережить и познать все, что может пережить и познать человек: и давящую тяжесть безысходного отчаяния, и первый слабый проблеск внутренней духовной силы, и разрастание этого проблеска в луч, в поток и, наконец, разлив его в сияющее море, в котором и осквернение ее тела и предстоящая смерть утонули бесследно.
С душой, переполненной таким немеркнущим светом, и встала Маруся с пола, когда пришли за нею. Пора! Она отряхнула жакетку, быстро оправила волосы, загладив их ладонями за уши, и пошла впереди солдат, придерживая пальцами разорванный воротник блузки. Ей очень хотелось умыться в последний раз — хорошо умыться, с мылом и зубным порошком, но она не стала просить об этом палачей.
Влажный пахучий ветер освежил ее и слегка опьянил после душной, вонючей камеры. Она улыбнулась ветру, небу, облакам и деревьям. Она могла улыбаться, потому что знала свою самую главную истину, а истина эта заключалась в ее неразрывном единстве, в слиянии с миллионами русских людей, которые, помогая друг другу, делают одно великое дело — иные оружием, иные трудом, иные выдержкой и терпением, а иные, как, например, она, молчанием и верностью!
Поглощенная радостно-изумленным созерцанием того, что, сверкая и сияя, светилось в ее душе, Маруся только мельком замечала дорогу, вспорхнувших воробьев, дикий и странный взгляд женщины с грудным ребенком на руках, рыжего пса, выщелкивающего зубами блох из мохнатой ляжки. Конвойных солдат, окруживших ее, Маруся не видела и не хотела видеть — эти солдаты были из того, другого, темного мира, который она покинула навсегда сегодня в рассветные часы. Теперь солдаты не имели к ней никакого отношения, были бессильны чем-либо ее обидеть или оскорбить, потому она и не замечала их и не думала о них. Если верно, что в человеке всегда сосуществуют и борются два начала — животное и высшее, человеческое, то солдаты являли собой полную победу первого, низкого начала, в то время как Маруся воплощала в себе торжество второго. Они, растлив самих себя, вернулись вспять, превратились в злобных, грязных скотов, лишенных совести, стыда, честности, жалости — всего, что составляет душу в человеке, она же сейчас жила безраздельно и полностью только своей душой, так как ее тело, обреченное уничтожению, уже перестало существовать для нее и не заботило и не тяготило ее. Мир, которому принадлежали солдаты, и ее мир были так бесконечно далеки друг от друга, что даже не соприкасались… И солдаты чувствовали недосягаемую высоту девушки и за это злобно, низко, подло ненавидели ее и в то же время боялись как существа высшей, им неведомой породы. Они молчали, сопели, глаза их, красные и запухшие от вчерашнего пьянства, смотрели тускло, с трусливой подозрительностью. Они вели Марусю убивать — она не боялась своей смерти, а они боялись, зная, что где-то ведется полный счет всем их злодействам. Приостановившись, Маруся несколько раз сильно и глубоко вдохнула свежий, припахивающий дымным морозцем воздух и пошла дальше стремительной, легкой походкой, так что солдаты едва успевали за нею.