Фернандо Мариас - Где кончается небо
— Оно возвращается снова и снова… Днем меня отвлекает война — тут уж не до воспоминаний. Но по ночам спасения нет. Я гоню от себя этот призрак… Вот уже скоро четыре месяца, как это случилось, но со временем становится только хуже, и призрак от меня не отстает, и вина моя всегда со мной. Знаю, знаю, что ты скажешь… я выполнял свой долг, это Хавьер был предателем и отступником…
Хавьер… У меня мурашки побежали по коже, когда я услышал это имя. Сердце у меня забилось сильнее, я машинально сжал в руке свои часы — часы Хавьера.
— Но это я бомбил казарму Ла-Монтанья. Я убил Хавьера.
— Нет, Рамиро! — вскинулась ты. — Уж этого ты никак не можешь знать наверняка.
— Еще как могу. Тело… его разнесло на куски взрывом бомбы. Моей бомбы.
— Или пушечного снаряда — пушки ведь тоже били по казарме. И толпа, которая ворвалась потом, — люди были в ярости, они могли покалечить тело…
Рамиро покачал головой.
— Звучит убедительно. Но мы с ним были друзьями. С ним и с Луисом. До проклятого восемнадцатого июля. Помнишь, как мы смеялись, как мы любили летать? Конечно, помнишь… смотри, вот там, возле двери!..
Я вздрогнул. «Там, возле двери»? Он что, обнаружил мое укрытие?
Нет, он сейчас вообще ничего не видел, кроме своих призраков.
— …Там мы откупорили ту бутылку шампанского, помнишь? Когда Луис купил мансарду.
— Ну конечно, помню! Я тогда еще впервые заговорила с вами об «Авиетках Аточа», помнишь? О фирме, которую мы бы могли открыть втроем. Воздушные перевозки и все такое.
— «Авиетки Аточа»… — грустно повторил Рамиро. — Было бы здорово. Тебе всегда такие толковые идеи приходили в голову…
— Как ты думаешь, он сейчас там? — спросила ты, понизив голос, почти со страхом.
Очевидно было, что ты говоришь о Луисе, который был вашим другом — до тех пор пока не превратился в человека, сбрасывающего бомбы на мирное население.
Я взглянул на часы: десять минут первого. Да, он там, точнее, прямо над нами, удивляется, что его лазутчик не подает признаков жизни.
Рамиро пожал плечами:
— Конечно, там. Он ведь первоклассный летчик, и Мадрид знает как никто другой. Наверняка он сейчас один из главных в авиации Франко.
— Ты думаешь, он на такое способен? Способен бросать на нас бомбы?
— Любимая, — сказал Рамиро, и я, услышав это слово, невольно опустил глаза от смущения и зависти. — Скажи, разве я до восемнадцатого июля был способен сбросить бомбу на своего друга? Люди меняются. И всегда в худшую сторону.
— Нет уж, прости! — гневно воскликнула ты, вскочив на ноги. Твой голос прозвучал с особой силой, потому что в этот миг как раз стихла канонада. Наступившая тишина словно подкрепила твои слова. — Ты выполнял свой долг. Предатель — не ты, а Хавьер. Кто из вас наплевал на свое слово, нарушил присягу — ты или он? Ты или они с Луисом? И вовсе это не одно и то же! Ты атаковал вражеские позиции, стрелял по вооруженным военным. А Луис, если он правда нас бомбит, убивает невинных людей. Меня. Нашего ребенка, который родится, когда здесь уже будут марокканцы. Если это так, чем Луис лучше тех, кто здесь убивает, прикрываясь именем Республики? Убивает правых просто за то, что они правые, или тех, кто кажется правым. Если бы не ты, меня бы могли и расстрелять. А что? Просто за то, что я аристократка.
Я затаил дыхание. Вот это новость. Я ждал, что ты расскажешь что-нибудь еще, к примеру, кто ты — ну там графиня или герцогиня — и как ты попала к республиканцам. Но тут Рамиро, встревоженный звуком мотора, попросил тебя замолчать.
— Тихо! — шепнул он, поднеся палец к губам. — Слышишь? Мотор…
Мы прислушались, все трое. Действительно, это был мотор, и я даже знал какой. Мотор самолета, прилетавшего сюда каждую ночь, только на этот раз он рокотал совсем близко. Кортес спустился пониже, рискуя попасть под обстрел зениток, — и все для того, чтобы разузнать, что со мной случилось, почему я не вышел на связь. Мотор пророкотал над нами, будто предупреждая нас о новых бедах, и стих вдали.
— Ладно, — сказала ты и потянула Рамиро за рукав. — Пойдем спать.
Я бегом спустился по лестнице к себе и юркнул в кровать; когда вы проходили мимо дверей моей комнаты, я притворился спящим. Сердце чуть не выскакивало у меня из груди; этот новый, человечный Рамиро никак не вписывался в тот образ, который рисовал мне Кортес и в который я свято поверил, — образ жестокого, хладнокровного убийцы.
Сомнения, сомнения… их все же не хватило для того, чтобы я отвернулся от прежней жизни и прежних привязанностей. На следующую ночь я снова сидел на крыше и передавал свои донесения, и на следующую тоже.
Однако четвертого ноября я потушил свой фонарь. В тот день, когда никто уже не сомневался, что Мадрид падет в считанные часы, сбылись худшие предсказания дона Мануэля: бомбы обрушивались на город с методичной яростью, теперь нас бомбили без остановки, не щадя ничего и никого. Мадрид — сомнительная честь! — стал первым городом в истории человечества, который сознательно уничтожали, разрушали с единственной целью — посеять ужас; для этого убивали гражданских — женщин, детей, стариков. Убийцы против людей. Я решил забросить подальше свой фонарь — не только потому, что боялся умереть прямо на крыше, но и из-за того, что видел вокруг. Я больше не посылал Кортесу сообщений. Судьба — та самая судьба, которая когда-то заставила меня сменить имя, свела с человеком, научившим меня летать, а потом привела в твой дом на площади Аточа, — приберегала для меня другую миссию. Правда, теперь, когда я перестал выходить на связь, оборвалась единственная ниточка, связывавшая меня с Кортесом. Теперь мне не на кого было надеяться — как и остальным мадридцам. Теперь я был как все.
Ужас охватил город. Началась паника. Секунды не шли, а ползли, каждое мгновение словно проживалось многократно. И при этом события неслись к развязке неотвратимо, словно лавина с горы.
Шестого ноября пришла судьба. Общая судьба, одна на всех — но и моя, и наша с тобой.
Мы пережидали бомбежку в той самой лавке, переоборудованной под убежище. Ты прилегла — сидеть тебе было уже трудно, твой ребенок вот-вот должен был появиться на свет. Мы с доном Мануэлем присели на корточках рядом. Соседи наши изнывали от страха и неизвестности, а я — что ж, теперь я был одним из них. Просто мадридец под падающими бомбами. При каждом взрыве мы переглядывались, но никто не говорил ни слова.
Открылась дверь. Дело близилось к ночи, уже начинало темнеть. В убежище вошел Рамиро. На нем лица не было; казалось, он ничего не слышит — ни адского воя снаружи, ни подозрительного потрескивания фундамента внутри. Он подошел к тебе, молча обнял, потом отстранился и безуспешно попытался изобразить на лице что-то вроде улыбки.
— Они уехали, — сказал он тебе, но мы с доном Мануэлем тоже это услышали.
— Правительство! — догадался дон Мануэль. Он пошатнулся и, чтобы не упасть, уселся прямо на пол, пытаясь сдержать слезы отчаяния. Ужасно было видеть, как плачет от безысходности этот добрый мудрый человек.
— Наш ребенок, — продолжал Рамиро. — Мы сейчас о нем должны думать. Послушай, через несколько часов Франко может войти в город. Скорее всего, завтра они будут здесь. Не будем тешить себя пустыми надеждами: меня расстреляют. Но ребенок… Если повезет, у нас в запасе еще несколько часов до родов. И вот я подумал…
— Рамиро, — перебила его ты.
— Я подумал, что…
— Рамиро! — воскликнула ты, и на этот раз он услышал тебя. В твоих глазах стояли слезы, но боялась ты не за себя, а за него — боялась напугать его, причинить ему боль. — У меня отошли воды. Только что. Он родится здесь. Сейчас.
Рамиро покачнулся, как от удара. Я видел: он действительно не знает, что делать, что сказать.
— Пошли ко мне, — сказал дон Мануэль у него за спиной, и в голосе его прозвучала внезапная решимость. Он уже успел подняться на ноги. Вид у него был плачевный — редкие седые пряди торчали в разные стороны, напоминая усики какого-то диковинного насекомого, в глазах стояли слезы, очки с поломанными дужками съехали на нос. Но выражение лица было самое решительное. — В моей квартире куда удобнее. И потом, третий этаж: это ж как должно не повезти, чтоб нас там накрыло таким вот гостинцем.
Ты взглянула на дона Мануэля, потом на Рамиро, потом снова на дона Мануэля. Ты колебалась, тебе было страшно оставить укрытие — пусть ненадежное, но другого у нас не было.
Дон Мануэль сжал твои руки и посмотрел тебе в глаза.
— Ты знаешь, какая это ценность — человеческая жизнь? Твоя жизнь, твоего ребенка? Конечно же, знаешь, — сказал он, не дожидаясь ответа. — А теперь скажи, дорогая моя Констанца: неужели все, что было в твоей жизни — в твоей единственной жизни, заметь, другой не будет! — было зря, и ты позволишь, чтобы твое дитя родилось в пыли, среди трясущихся от страха людей?! — тут кое-кто из «трясущихся от страха» подошел поближе — одни из любопытства, другие — потому что их обидели слова дона Мануэля, но многие почувствовали, что от старика исходит какая-то непонятная сила, и безотчетно старались держаться поближе к нему, надеясь, что им передастся его спокойная уверенность. — А может, ты все-таки подаришь ему свое мужество, а, Констанца? Пускай бомбы падают на город, но твое дитя должно появиться на свет в чистой постели, самим своим рождением бросить вызов страху и малодушию!