Виталий Мелентьев - Фронтовичка
Посредине луговины подтаявший, кружевной снег был вмят. От этой вмятины и шли следы человека. Они словно наткнулись на звериные. Валя поняла, что вмятина — это место приземления парашютиста. Видно было, что это опытный вояка: он пошел по следам, потому что знал — зверь в прифронтовом лесу держится только в спокойных, не обжитых человеком и, значит, безопасных для парашютиста местах.
Валя еще не знала, кто этот парашютист — свой или враг, но сердце ее ровно забилось и во рту пересохло. Ей нестерпимо захотелось двигаться, слезть с дерева. Но она заставила себя успокоиться и, как учил Осадчий, следить за окружающим.
Все было торжественно и недвижимо. Яркое, клонящееся к западу солнце, резкие тени, голубоватые снега. И чем дольше Валя всматривалась в этот покой, вслушивалась в эту тишину, тем страшнее ей становилось. Ветка, на которой она сидела, стала неудобной, начала резать, автомат потяжелел, пальцы на ногах и руках замерзли, а от них по всему телу стала пробегать дрожь. И очень хотелось слезть с дерева. Вначале она не замечала всего этого, но когда услышала, как клацнули ее зубы, разозлилась и приказала:
— Не распускайся, Радионова.
Она сжала зубы и стала вглядываться в окружающее. Как нарочно, влево от нее взлетели сороки и, треща, пролетели над Валей. Через некоторое время они вернулись обратно, покружились над лесом и пропали. Потом вдалеке взлетели еще какие-то птицы, и лес опять замолк. В этой тишине она услышала сбоку, почти сзади, хруст снега и быстро оглянулась. В лесу стояла тишина. Валя сжимала слегка вздрагивающий автомат, быстро перескакивая взглядом с дерева на кустарники и снова на деревья. Внезапно из густого малинника вылетела синичка, испуганно пенькнула и помчалась к луговине. Вале было не то что страшно — вероятно, она даже не успела испугаться, — а неловко оттого, что она не знала, что делать, как поступить. Ведь ей надлежало следить за луговиной, а опасность подбиралась сзади. Стрелять? Кричать? А может быть, это помешает сержантскому плану? Тогда, может быть, просто притаиться и ждать? Но чего? И сколько времени? Синичка, замирая на лету, как бы растворилась в воздухе. Лес был спокоен, но Валя чувствовала, что где-то совсем рядом стоит человек. Почему человек — она не знала, но чувствовала: не зверь, не птица, не животное, а именно человек. И пожалуй, как раз это ощущение было главным в ту минуту. Она даже удивилась его появлению, постаралась убедить себя, что это не так, но ощущение не проходило, и она негромко окликнула:
— Стой, кто идет?
Несколько минут все было тихо, но Валя опять почувствовала, что тот, кто стоит в кустарнике, в нерешительности: отозваться или нет? Откуда пришло это ощущение, Валя не знала. Вероятно, до предела напряженные нервы уловили едва слышимый вздох, шорох снега под переступившим с ноги на ногу человеком. А может быть, она уловила человеческий запах? Объяснить это было невозможно, и Валя, вскинув автомат и повернувшись на ветке, крикнула уже громче:
— Стой, кто идет?
Послышался явственный скрип снега, шорох ветвей и смущенный кашель. Из дымки кустарника показался сержант Осадчий, потер рукавицей вислые усы и довольно, впервые за все время, похвалил:
— Хорошо службу несешь, Валентина Викторовна. А все потому, однако, что сердце у тебя хорошее — издаля́ почуяла.
Валя уставилась на него, как на колдуна. Откуда он мог знать, что она не увидела, не услышала его, а именно почуяла? Но Осадчий, как всегда, не стал объяснять. Он спросил:
— Чего видела?
— Птиц.
— Каких?
— Сорок и ворон.
— Где?
Валя показала и потом в упор посмотрела на сержанта. Осадчий не отвел взгляда, его бесстрастное, скуластое лицо не изменило выражения. Но под прокуренными усами, в уголках плотно сомкнутых губ Вале почудилась улыбка, и она поняла: Осадчий знает, что ей хочется спросить о происшедшем, так хочется, что начинает спирать дыхание. Он ждет этих вопросов и, значит, Валиного признания в слабоволии. Она опять сжала зубы так, что они еле слышно скрипнули, и не опустила взгляда.
Сержант отвернулся, поковырял носком сапога зернистый снег и предложил:
— Пошли.
Как и всегда, они пошли новой дорогой, иногда шагая по хрустящему, твердому насту, иногда проваливаясь в сугробы. Минут через пятнадцать Осадчий не выдержал:
— Сороки взлетели первыми. А потом уж вороны?
— Да, — как можно безразличней подтвердила Валя. — Промежуток между взлетами примерно пятнадцать — семнадцать минут. По такому насту километр хода.
Осадчий с настоящим интересом посмотрел на нее, и в его глазах Вале почудилось не то удивление, не то испуг. Но она не подала виду, что заметила этот странный взгляд, поправила автомат и впервые за все время обучения, не оглядываясь, пошла впереди Осадчего. Он промолчал, но удивленно покачал головой.
Блуждая по окрестностям, Валя хорошо узнала ближние дивизионные тылы, да и наука Осадчего пошла ей впрок. Она без труда сориентировалась на местности, намереваясь выйти на дорогу, соединяющую деревню, в которой стоял штаб дивизии, с расположением разведроты. Обычно на этой дороге она и расставалась с Осадчим. Но в этот раз ей хотелось отомстить сержанту за то, что он ничего не сказал ей о происшедшем, и она умышленно повела его в район деревни.
Уже неподалеку от нее, поднимаясь на взгорок, с которого открывался привольный вид на всю округу, Валя и сержант наткнулись на солдатское кладбище. Ровные рядки фанерных пирамидок или бревнышек-обелисков с жестяными крашеными звездочками на вершинах перемежались с крестами и оградами. Старые могилы были аккуратно укрыты снегом, а свежие — горбились неопрятными желтовато-белыми холмиками. Оплывший на солнечной стороне суглинок на этих холмиках вызывал особенно неприятное, щемящее чувство. И как раз оно не позволило Вале свернуть и обойти кладбище — это было бы святотатством по отношению к похороненным. Вздохнув и пожалев, что она выбрала этот путь, Валя вступила на грустную землю кладбища и почти сейчас же остановилась.
У одной из могил с оплывшей под первыми весенними лучами солнца желтой верхушкой спиной к Вале стоял грузный, широкоплечий офицер без шапки. Легкий ветер слегка шевелил его черные волосы на макушке, и они были, кажется, единственным, что шевелилось на всем этом тронутом смертью месте. Широкие плечи офицера были опущены, поля шинели, видно, намокли и висели тяжелыми темными складками. Руки офицера тоже устало висели. Увидев эти руки, Валя вспомнила лощинку, трудную ночь и облизнула губы: холодный и шершавый от примерзших снежинок лоб убитого в поиске бойца она забыть не могла. Валя повернулась и взглянула на Осадчего. Тот потупился и кивнул ей головой:
— Пойдем.
Она покорно повернулась и, стараясь ступать как можно осторожней, пошла за Осадчим. На опушке она оглянулась и еще раз посмотрела на широкую спину старшего лейтенанта Кузнецова. За эти минуты он не сменил позы и, видимо, не шевельнулся.
Уже в глубине леса Валя спросила у Осадчего:
— Кто это у него тут? Родной кто?
— Андрюха здесь похоронен. Вот он, однако, и ходит проведывать его.
— Какой… Андрей? — смутно догадываясь, спросила Валя.
— Тот самый, — сразу понял ее Осадчий. — Он, понимаешь, Кузнецова собой прикрыл: немец в Кузнецова стрелял. А Андрюха успел и собой прикрыл. Вот старшой забыть, видно, и не может.
Все это было так необычно, так величественно и непонятно, что Валя даже приостановилась и, прижимая руки к груди, спросила:
— Он любил Кузнецова? Да? Или, может, был обязан чем-то ему?
Сержант усмехнулся и ответил обидно снисходительно и в то же время слегка раздраженно:
— Ну, Кузнецов, однако, не девка, чтоб за любовь его защищать. Он — командир. И скажу по-честному: правильный. А вот обязанный чем? Как тебе сказать… Мы вроде все ему обязаны. Вон в полках — как поиск, так полвзвода как не бывало. А у нас рота и «языков» таскает, и воюет, и потери у нас только в крайнем случае. А почему? А потому, что гвардии майор Онищенко и вот Кузнецов — люди с головами. Головой воюют. Вот мы и целые.
Они помолчали. Валя шла притихшая и немного растерянная: жизнь обратилась к ней своей потаенной, скрытой стороной, и она не могла сразу же, с ходу разобраться в ней. Она понимала свое бессилие и чувствовала себя беспомощной, маленькой и смешной. Как кутенок, который сердито лает на окружающих и, вероятно, думает, что он очень грозный и смелый пес. На него смотрят, добродушно усмехаются — не трусь, дескать, малыш, вырастешь, поумнеешь.
На дороге она молча попрощалась с сержантом, молча пришла домой и молча залезла на спасительную печку. Там в теплой, суховатой сумеречности было приятно поругать себя и наконец решить, что же нужно сделать, чтобы перестать быть никому не нужной, такой, которую все жалеют.