Владимир Рыбаков. - Афганцы.
— Товарищ старший лейтенант, рад, что навестили вы нас. Присаживайтесь. Живой я, живой. Ширма так, для удобства. Хотите выпить-закусить? И это у нас есть.
— Нет, спасибо, я и так только протрезвел слегка.
Черт, чего это я так рад его видеть? И говорю с ним, будто он офицер.
— Чего ты, Пименов, тут делаешь? Я думал, тебя давно в Кабул отправили?
Пименов вновь подмигнул ему:
— Объявили меня нетранспортабельным. А что, мне здесь лучше, чем в столице. Лучше в подвале с блатом, чем на первом этаже по разнарядке. Здесь все только больные или несчастнослучайники, мы с сержантом единственные раненые, только вот, во втором ряду, шесть наджибовцев подыхают, но они не в счет.
Может, винограду хотите? И это есть, виноград с палец, никогда такого не видел и не увижу.
— Нет, спасибо. За ширмой, значит, прячешься. Ладно, что у тебя выпить есть? Самогонка? Откуда? Впрочем, не мое дело. Ну, плесни. Ты раненый, а я друг, пришедший тебя навестить… Будь!
— Обязательно буду.
— Вы, значит — крепкая штука, градусов пятьдесят, не меньше — и здесь умудрились устроиться? Молодцы! А медсестра добрая у тебя здесь есть?
Пименов гордо приподнял голову:
— А как же… Тангры мне для нее серьги достал. Люба скоро придет. Она невеста Пашки Кондратьева, ему месяца четыре назад афганцы три пальца отсекли. Письмо от него получили. Он из-под Пензы, из Башмакова, слыхали? Мы ему дом на окраине купили, он теперь его мебелью украшает. Инвалидность ему дали, что ни есть чепуховую, а тут дом, кто-то телегу накатал. Ну, начали интересоваться… пришлось «афганскую» делегацию послать, дать властям понять, что нечего искать у Пашки вшей, что у него все в порядке… Люба скоро к нему поедет, они поженятся, ну, а пока со мной, не пропадать же жизни впустую. Вот мне, попала бы голубушка чуть ниже или чуть выше — и не было бы радостей больше никаких до второго пришествия. Повезло. Мне вообще везет, сами видите, лежу за ширмочкой, будто отхожу, а на деле — как король. Слыхали, вчера семерых спецназовцев из Пактии приговорили к вышке? Они совсем сдурели: перебили отступающий афганский взвод, так нет, чтобы остановиться, пятнадцать наших салаг, тоже отступающих, перестреляли и добили. Салаги, наверное, не поняли, что и как: увидели, соседи отступают, и сами начали отходить. А спецназ накурившийся был, а то и больше — у них и героин бывает лучшего качества, вот и не соображали уже, где наши, где не наши. Представляете, товарищ лейтенант? Ведь это уже полный непорядок — по своим стрелять. Салаги они или не салаги, какое это имеет значение? По афганцам — другое дело, по союзникам можно и пострелять, раз отступают. Не нам же все время за них подыхать. Затеял войну — так воюй, нечего на другие плечи все сваливать, правильно я говорю?
— Не знаю. Скажи, а Сторонков где, почему не вижу сержанта?
Пименов тонко хихикнул:
— Он в помещении склада устроился, скажете часовому, что вы к Сторонкову, он пропустит. А я пока посплю, солдат спит — служба идет. Люба придет, разбудит. Хорошо, когда на войне тебя баба будит. Склад за госпиталем, метров пятьдесят будет с гаком…
Склад напоминал большую фронтовую землянку. В первую секунду Борисов никого не увидел, но из-за груды ящиков раздался голос Сторонкова:
— Сюда иди, лейтенант. Спасибо, что наведал. Сюда.
На двух койках, покрытых брльшим матрацем, лежал с миловидной блондинкой старший сержант Сторонков. На табурете рядом — аккуратно сложенный джинсовый костюм, на тумбочке высилась большая ваза с цветами. Вот устроился, сволочь! Хотя чего мне его сволочить? Единицы умеют так устраиваться, а он правильно сказал, что мы не в тылу грабим народ, а — воюем. Почему это я сказал «мы»?
— Садись, лейтенант. Да фонарик свой потуши, а я фитилек лампы подкручу, как днем в этом милом каземате станет. Я сказал Пименову и салагам на посту, чтобы тебя пропустили. Как отдохнул?
— Хорошо. Сутки дрых.
— Это нервы. А после тебе захотелось выпить и с хорошей женщиной потеснее познакомиться, не правда ли? Классика! Кстати, познакомься…
Борисов махнул рукой, мол, покажу ему, что и я не лыком шит.
— Не стоит. Вас, девушка, зовут, наверное, Наташей, а фамилия ваша — Боровицкая?
Она приподнялась на койке, придерживая на груди простыню, белоснежно сверкающую крахмалом при сильном свете большой керосиновой лампы. Глаза девушки были ленивыми и почти не мигали. И эта анашой балуется. А после ей детей рожать… Чего это я, не хватает еще мораль тут разводить.
— Откуда вы меня знаете? Небось офицеры вам про меня наговорили, такая, мол, она и такая, да?
— Нет, о вас только хорошее говорили.
— Свежо предание. Но мне все равно, б… не б…, все одно б… называют. Отвернитесь, я оденусь, мне на дежурство.
Уголком глаза Борисов все же увидел ее тело, подумал о ждущей его пятидесятилетней женщине и, к своему удивлению, не ощутил к Сторонкову зависти. Где же она, эта зависть? Получается, будто мы с сержантом настоящие друзья, ведь только к настоящему другу не чувствуешь зависти, а радуешься за него. Или это война? Боевая дружба? Короткая часто, но сильная, как настоящая, как та, что с детства? Возможно.
Сторонков поглядел на джинсовый костюм и после на лейтенанта:
— Ты себе не представляешь, лейтенант, как приятно пройтись здесь, на базе, в штатском, пусть даже и под землей.
Борисов рассмеялся:
— Как же, представляю. Это, наверное, как бросить вызов всему миру. Даже если из подземелья.
Брови сержанта высоко поднялись:
— Ишь ты. Понимаешь. Пока, Натаха, приходи после дежурства.
— Слепой сказал посмотрим. Раскомандовался перед своим офицером.
Борисов посмотрел ей вслед без всякого желания, как на чужую вещь:
— Она что, действительно, нашего брата офицера не любит?
— Не очень любит, считает, что вы хамы и уверены, что вам все дозволено.
— И что, действительно, решила по доброте душевной только с вами…?
— Ну и выражения у тебя, лейтенант. Нет на свете ничего очень уж белого и очень уж черного. Не бывает добра совсем доброго и зла совсем уж злого. Наташа плачет над умирающими, я это сам видел, не торгует ничем, ни собой, ни этим добром, а тут в коробках товара на сотни тысяч. Она жалеет только солдат, а те ей подарки делают, и чем упорнее она не просит, тем больше она их получает — ведь подарок делаешь не б…, а любви…
— И она это знает.
— Возможно. Кроме того, факт, что она с вами, офицерами, не хочет иметь ничего общего, сделал ее на базе чрезвычайно популярной, за нее ребята пойдут в огонь и в воду, за нее любому глотку перегрызут, они для нее все что угодно достанут…
— И она это знает.
— Возможно. Я что, лишил тебя еще одной иллюзии?
Пришел черед Борисова сказать:
— Возможно. Но странная у тебя философия. Нет, значит, добра, нет зла. Ну я не философствовать пришел, а навестить и спросить, нет ли чего нового.
Сторонков посмотрел на Борисова с доброй насмешкой:
— Много нового. Послезавтра отбываем. Тебе завтра Осокин скажет. У меня слишком легкая царапина, чтобы полежать еще недельку в этом чуде подземном, так что с вами пойду. И еще: слухи, что в Женеве они собираются договариваться всерьез, что на этот раз это не туфта, — усиливаются.
Борисов скривился:
— Опять ваши «голоса». Чего ты врагам веришь? Не ожидал от тебя.
Сторонков повертел худощавой, но крепкой шеей, бросил нерешительный взгляд на погоны офицера, глаза вспыхнули и сразу попритухли, и Борисов понял, что ничего особенно интересного он не услышит.
— Не в них дело. Слух идет из Кабула, из самого штаба армии. Если он подтвердится, знаешь, что это означает?
Борисов скривился еще сильнее:
— Что войне конец, что кто-то армию предал, что все насмарку, что кто-то ошибся? Откуда я знаю…
— Это значит, вояка ты мой, что военные действия значительно усилятся, во всяком случае для нашего брата. До эвакуации наших из любого укрепрайона начальство постарается максимально облегчить задачу смены, бедных наджибовцев, которых пошлют удерживать покинутые нами позиции. Главной нашей задачей, вернее, твоей — будет бегать по горным кишлакам и находить склады оружия. А работа эта — самая пакостная, можешь мне поверить на слово. Теряешь людей больше, чем в настоящем бою. Так что успеешь еще пару дополнительных звездочек заработать… Ладно, не хотел я тебя обидеть, но согласись: мы из разных миров, у нас противоположные интересы, а если на высоком уровне они вроде и сходятся, то сойтись все равно не могут, поскольку в разных измерениях обитают… Что, может, скажешь, что я Родину не люблю?
Борисов искренне буркнул:
— Ничего не понимаю. Ахинею какую-то несешь. Не хочу и никогда не захочу на крови ребят себе карьеру строить. Я не сволочь — на чужой крови, даже на простом несчастье другого своего блага добиваться. Я никогда не стучал, никогда никому ж… не лизал. Я — боевой офицер. Моя страна воюет, я воюю. Вот и все. А если в этой войне, потому что воюю я не так уж и плохо, дадут мне награды и звания, то что — отказываться? Обидел ты меня… Ведь все время норовишь подтрунить ядовито, я же вижу, чувствую.