Владимир Рыбаков. - Афганцы.
Борисов улыбнулся:
— А что? Красиво. Я — за, солдатам тоже нужно пожить.
Капитан ехидно свистнул:
— Э, да ты с хитрецой, лейтенант. Или добродушнее валенка. Не верю я в эту красоту, где-то тут собака зарыта. Откуда это у нас могут взяться такие чистые девушки, у которых чувство самопожертвования доведено до такого, понимаешь ли, уровня? Не верю! Кстати, о птичках, я могу тебе помочь найти, так сказать, женщину сердца…
Борисов отвечал нарочито рассеянно:
— Спасибо, потом, посмотрим, мне пока так жрать охота, что не до баб.
Борисова действительно грыз голод и желание выпить залпом стакан холодной водки, а после выслушать хороший анекдот да расхохотаться в кругу сослуживцев. Но рассказ капитана прошелся по нему раскаленной волной, резко напомнившей, что для мужчины настоящим доказательством полноты жизни может быть только женщина…
— Сегодня у нас борщ, битки и компот. А для Владимира Владимировича к десерту сюрприз есть.
Официантка Лида мягко положила полную руку на плечо Борисова:
— Надо же отметить ваше первое возвращение. У нас такой обычай. Правильно я говорю, товарищи?
Сидевший за соседним столом майор-летчик подсел к Борисову с початой бутылкой водки:
— Есть, Лидочка, есть. Отметим. И за меня выпьем— мне сегодня в хвостовую балку попали, как дотянул до своих, ума не приложу… Из ДШК вкатили мне очередь. А ведь теперь летаешь и мечтаешь: пусть они из двух ДШК палят, пусть даже «Стрелой» попробуют влепить, лишь бы не «Стингером». А вот дал дух очередь — и в балку. На прошлой неделе Колю Салькова сожгли вместе с вашими. Он их подобрал, только чуть поднял, а тут духи выходят из-за камней, ждали, значит, психи, — и вкатили ракетой почти в упор. А ведь знали, не могли не знать, что и себя на гибель обрекают… Хотя кажется иногда, им — что убьют, что нет — всё одно. Так что выпьем за тебя, лейтенант, за меня живого и за Колю мертвого. Мы с ним еще в училище были по корешам…
Сапер майор Платонов сидел хмуро, тянул из пивной кружки уже не французский коньяк, а какое-то «плодововыгодное», морщился, сплевывал. С Борисовым он поздоровался приветливо, но и без особой радости. Он иногда кивал лейтенанту, словно повторял: живой, это хорошо, но тебе еще много, очень много раз нужно будет вернуться живым. Слова вертолетчика его явно раздражали, но он терпел, только кружкой своей все сильнее стукал после каждого глотка о стол.
Вертолетчик продолжал, допив залпом водку:
— Горим в небе, как свечи, слышишь, молодой? Мы — настоящие камикадзе. Смертники конца двадцатого. Где обещанная новая техника? Нет ее, а если есть, то ржавеет в Германии. А мы здесь должны погибать за просто так. Я против американской техники, как ты с палкой против автомата, понял? Эти суки на земле со мной все, что хотят, делают. Мы прямо спросили у папаши, генерала нашего, когда эта херня кончится. Он ответил, что наша промышленность вот-вот выпустит нечто такое, что можно будет спокойно в лоб на «Стингера» пойти. Больше года уже прошло, а мы все горим и горим… да что мы, МиГи горят… Ну и хрен с ним, гореть так гореть, правильно я говорю?
Лицо майора Платонова сильно скривилось, он громыхнул кружкой о стол так, что все вздрогнули, как от неожиданного взрыва. В голосе майора было много язвительности:
— Что ты все хнычешь, «горим, горим»?! Герой нашелся!
Вертолетчик растерялся:
— Чего ты, да я…
— Заткнись. Вы восемь лет летали себе свободно, одни были в этом небе, у противника не было ни авиации, ни зениток, ни ракет… Афганец из ДШК твою броню пытался, бедненький, пробить, а ты его спокойненько расстреливал в упор. Будто я не видел, как вы с кишлаками воевали — под тобой дом за домом взлетает, а в тебя, в твою броню старик из берданки палит. Герой! А теперь американцы подкинули им десяток ракет, ты стал наконец воевать, как другие. Так нет, чтобы принять войну во всей, даже не во всей, ее красе… Нет, хныкать начинает, Гастелло из себя строит.
Вертолетчик бросился на Платонова:
— Сволочь!
Борисов перехватил его, скрутил, чувствуя радостно, что голыми руками может этого летчика сломать, подвел обратно, усадил на место:
— Простите, майор, но нельзя же нам, офицерам, прямо в столовой драки затевать, солдаты ведь увидят.
Капитан Кузнецов закричал:
— Чего там, нечего нам гавкаться! У каждого своя работа. Выпьем лучше, выпьем поскорей, выпьем за то, чтоб не было больше по России тюрем, не было по России лагерей. Давайте послушаем лучше Высоцкого, сразу на сердце легче станет. А то все о войне, а она вон — рядом, она с нами, так и нечего о ней говорить.
Платонов бросил на капитана мрачный взгляд:
— Чего это ты такой добрый? Нам с самого начала войны мины устанавливают на неизвлекаемость… Послать бы его на управляемое минное поле. Я только на этой неделе у Саланга троих ребят потерял, а сколько за год — считать не хочется. А ты, десантник, сколько своих оставил, сколько дырявых тельняшек сложил на память в чемодан? Между прочим, мы вьетнамцам помогали не так, как америкашки духам — они от наших ракетных комплексов сколько машин за войну потеряли? Ну, сколько? Не знаешь, так я скажу: больше пяти тысяч машин! Вот это была война! Так что глохни, майор, а лучше — помолись за души вчерашних семерых.
…У борща странный вкус. Афганский. Овощи ведь не наши. Все равно хорошо, что — борщ. Борисов наслаждался, ел медленно, облизывая, как в детстве, ложку. Умиротворение от еды, водки, собственной силы, от того, что он — живои и представлен к награде, вселялось в него, создавало в душе уют. Говорить не хотелось, но он все же спросил:
— Каких семерых?
Капитан Кузнецов глухо ответил:
— Вчера было прямое попадание китайской болванки в одну из палаток Саркяна. Семерых наповал… А вот и Саркян.
Командир десантного батальона капитан Саркян пожал всем руки:
— Вернулся, лейтенант. Слышал, наслышан. Повезло тебе. А моим — нет. Судьба это, я понимаю, но чтобы вот так, во сне… Лучше б в бою. Двоим неделя до дембеля оставалась, хорошие были ребята, я уж решил их оставить до дембеля тут, подальше от греха, чтобы напоследок не убили. И — вот. Судьба, ничего не скажешь, не добавишь. У меня три бутылки «Южного крепкого», из Ташкента привезли, по блату достали. Отрава первый сорт, такую больше не выпускают. Напоминает «Солнцедар» моей юности. Про него говорили, что французы им красят заборы, а американцы используют во Вьетнаме вместо напалма. А про «Южное крепкое» говорят, что его закупили южно-африканцы. Для чего оно им? Чтобы крыши красить и негров травить. Но одну бутылку «Южного» я припас для Андропова, его сегодня, несмотря на фамилию, ранили, прострелили легкое. Я ему ее в госпиталь отнесу. Вот как будто и все. Новости есть? Нетути? Тогда я вам скажу: будем скоро выкатываться из Афганистана, в Женеве подписывать на днях бумагу будут. И это — точно. Я свое почти отбарабанил тут, так что молодым надо спешить. Разливайте.
Капитан Кузнецов усмехнулся:
— Так мы и выкатимся, держи карман шире. Увидишь, эта волынка будет тянуться еще лет двадцать со всеми перестройками и гласностями. А подписывать в Женеве или в Вашингтоне — уже привыкли. Мы привыкли, американцы привыкли. Все равно ведь мы эту страну прожуем и выплюнем уже нашей, другого еще никогда не было. Ну, чего это я опять о ней, о войне. Надоело!
Захмелевшему Борисову понравились слова капитана:
— Вот это правильно, вот это разговор! Давайте лучше о бабах!
Все расхохотались. Официантка Лида принесла поднос с порциями ванильного мороженого:
— А вот и сюрприз. Не ждали? Нет, нет, тайны не выдам. Надо верить в чудо, так говорила моя бабушка… Прямо из Кабула вам на стол. Да не кричите, не кричите так. С боевым крещением вас, Владимир Владимирович… Ну вот, все опять вылакали, теперь спиртного неделю не увидите. Михаил Сергеевич объявил полусухой закон, а вы себя совсем на сухой обрекаете. Что, опять гадость всякую курить будете? Ешьте, ешьте, растает ведь.
Платонов махнул рукой, вылил в себя «Южного крепкого», передернулся:
— А чего, Лидочка, такую гадость копить? И где мы завтра будем?
— Здесь будешь, здесь. Тебя никакая мина уже не возьмет.
Платонов покачал головой:
— Спасибо тебе на добром слове, но лучше об этом не говорить. Знаешь, Лида, одни люди спасаются от несчастья тем, что все время о нем говорят, другие — тем, что молчат о нем, будто нет его в природе, а я сам не знаю, то говорю, то молчу. Устал я — или вино такое… К жене охота, к детям. Пойду-ка лучше спать, выпить больше нечего. Спасибо, Лидочка. Господа офицеры, желаю всем здравствовать. Пью последнюю каплю за царя и отечество.
Борисову на прощанье жали руку, хлопали по плечам, спине, а ему не хотелось уходить из столовой. Ему в первое мгновенье было весело, в следующее — грустно, в третье тоскливо, в четвертое бесшабашно. Он знал, что изменился после первого боя, что за несколько часов юность ушла безвозвратно, как и привычные представления об армии. Старый его мир ушел. Новый здесь, вокруг, в нем… Даже его отношение к войне изменилось. Конечно, он хочет победы, верит в нее, в себя, в свое будущее. Но он чувствовал, что нет в нем больше той заочной любви к войне и воли к победе, это чувство ушло… пришло… что? Можно ли уважать войну? Да, работа тяжелая. А, все равно, живем же и будем жить! И все-таки жаль мне, Борисов, потерять того Борисова. Может, седина уже на висках появилась? И к себе уже отношение будет, есть — другое, не может быть иначе на грязной войне… вот, и ты уже произнес «грязная война», не хватало еще о совести вспомнить. Ерунда, все я делал правильно, и Осокин это понял. Так что вперед! На мой век войны хватит… А любовь к Светке ушла, сгорела. Нельзя, нельзя так смотреть на официантку. Она же мне в матери годится. Не вежливо. Убирает посуду, ну и пусть убирает. Жаль все-таки, что выпить больше нечего.