Аркадий Бабченко - Война
– Я там бушлаты вешал, в каптерке. Ну… В общем, письмо твое нашел.
– А! – говорит он, выпуская струю дыма. – Читал?
– Читал.
– Классная девчонка, да? Тут все плачут, когда я читаю.
– Жена?
– Да так… Вернусь – женюсь, наверное.
Вечером все собираются перед телевизором. Показывают какое-то кино. Я не смотрю. Мне достаточно того, что я нахожусь в покое, среди чистых простыней и рядом с душем. Я блаженствую.
– Интересно, а в других госпиталях так же? – спрашиваю я.
– Нет, – говорит один парнишка с перевязанной рукой, – так только здесь. Когда я лежал во Владике, нас там мудохали по-черному. Полный беспредел, как в полку. А здесь здорово. Я здесь уже два месяца…
Эти люди кажутся мне почти что небожителями. Подумать только, два месяца без издевательств! Я смотрю на них с завистью. Мне так хочется стать одним из них и жить в этом эдеме! Господи, да я бы все делал, я бы мыл посуду, таскал дрова и чистил парашу, лишь бы задержаться здесь хотя бы на месяцочек! О комиссовании я даже и не мечтаю, хотя они говорят об этом запросто, словно об ужине.
Я прошу Зюзика поговорить с врачами: может, мне тоже удастся прибиться? Ведь не выписывают же они парней, стараются задержать их здесь как можно дольше и по возможности комиссуют. Врачи заботятся о нас больше, чем командиры, и прячут от этой войны, как только могут. Они-то понимают, что выписать из госпиталя – значит направить прямиком в Чечню. Здоровые погибают, больные живут.
– Я поговорю насчет тебя, – обещает Зюзик, – обязательно поговорю.
В госпитале меня не оставляют. Даже не разрешают переночевать. Ровно в десять вечера молодая медсестра провожает меня до калитки и закрывает за мной ворота. Я стою на улице и смотрю, как она вешает замок. Мне не хочется уходить. В полк я сегодня уж точно не вернусь.
Я иду на стройку, отгороженную от госпиталя забором, нахожу маленькую комнату без окон и ложусь спать. Тут стоит принесенная кем-то лавочка – я не первый бедолага, который ночует здесь. Лавочка узкая и чертовски неудобная, но спать на ней можно.
Несколько дней я живу на стройке. Вечерами устраиваю вылазки за жратвой, днем отсыпаюсь. Житуха, в общем, ничего, и я даже подумываю перебраться сюда насовсем. А что? Перетащить из шишиги матрас с одеялом, и до осени можно жить. Жрачку буду выпрашивать в госпитале – пока Зюзик там, с голодухи не помру.
Как-то ночью в моей комнате появляется выводок котят. Они залезают на лавочку и облепляют меня со всех сторон, пищат, лезут под мышки и, пригревшись, засыпают. Я их не гоню, ночи стали холодными, а котята неплохо греют. Их мать, наверное, убили, во всяком случае за эти дни я ее ни разу не видел.
Однажды просыпаюсь от криков. Осторожно, чтобы не зазвенеть битым стеклом, подхожу к двери и прислушиваюсь. Ночами в Моздоке очень опасно – банды разгуливают почти не скрываясь.
Но это наши. Говорят по-русски. Хорошо. Какие-то дембеля пьют водку.
Они обосновались на первом этаже и подниматься вроде не собираются. Я ложусь на свою лавочку, накрываюсь кителем, но заснуть не могу. Я слушаю звуки попойки, не шевелясь, я боюсь, что, если попробую повернуться или встать, лавочка скрипнет и меня найдут. Лежу так несколько часов, сильно затекают бок и бедро.
Меня все равно находят. Оказывается, дембеля привели с собой проститутку, и, пока пили, та сбежала от них. Они искали ее по всему зданию, а нашли меня.
Меня вытаскивают из комнаты. Какой-то пьяный казах, еле стоящий на ногах, бьет меня пустой бутылкой по лицу и кричит: «Ты кто? Убью, сука!» Донышком он разбивает мне верхнюю губу. Остальные ходят по лестницам, ищут проститутку и орут. Сквозь проемы окон на цементный пол косо падают лучи лунного света, пьяные ошалелые солдаты шатаются по недостроенному зданию рядом с госпиталем в Моздоке и ищут проститутку. Меня метелят в углу.
Наконец они уходят вниз, на первый этаж. Избитый, я возвращаюсь в свою каморку и снова ложусь на лавочку. Котята пищат и лезут ко мне под мышки. Наверное, они думают, что я их мамка. Мне нечем их покормить.
В нашей роте я остаюсь один. Рыжий с Якуниным сбежали, Осипов в Чечне – поехал на сутки связистом с командиром пехотной роты, да так и остался там. Зюзик – в госпитале, за Тренчиком приехала мать и забрала его в отпуск на десять дней. Я знаю, что он больше не вернется. Надо быть полным кретином, чтобы вернуться сюда. Никто не возвращается.
Про Мутного с Пинчей ничего неизвестно. Где они, никто не знает. Может, дома, а может, им давно уже отрезали головы.
Я не бегу. Я здесь уже пристроился, я привык в этом полку, эта взлетка – моя судьба. Так получилось, и сил что-то менять уже нет. А ведь сейчас бежать проще всего: я тут никому не нужен, никто про меня не знает, кроме старшины, но он в Чечне.
На взлетку больше не хожу. Там теперь работает команда из какого-то молодняка, может, пехота, а может, какие-то спецвзвода. Я живу в своей шишиге. Сплю, укрываясь ворованным в роте одеялом, а по утрам, после завтрака, ухожу в степь или в город. В столовой меня ловят разведчики и велят приходить в казарму мыть полы, но я забиваю на них. Иногда им удается взломать дверь в шишиге, тогда они вытаскивают меня на улицу и бьют, а иногда я запираюсь крепко, и они, поколотив в дверь шишиги ломами, уходят ни с чем. В такие дни я ухожу в степь без завтрака.
Кроме одиночества, у меня больше ничего нет, я совсем один, сам по себе, ни в каких списках я не значусь – наша ротная книга учета личного состава давно потеряна где-то в сортирах, а в штатное расписание полка меня не заносили – никому до этого не было дела, и я запросто мог бы убежать, но не бегу.
Я все чаще ухожу в город. Отправляюсь в Моздок и просто брожу по улицам, наблюдая гражданскую жизнь.
Прохладно, и люди спешат на работу. На переезде стоят машины, горожане на остановке ждут автобуса. Странно видеть, что в этом прифронтовом городе идет обычная жизнь, странно видеть людей, занимающихся своими делами. Мне казалось, что мир перевернулся с началом войны, все сошли с ума и не осталось ничего – только смерть, трупы, избиения и страх. А в мире, оказывается, ничего не изменилось.
Люди едут на работу мимо развороченных бэтээров, которые стоят на товарных платформах. В них горели наши солдаты. Над головами пролетают груженные смертью штурмовики, и на станции стоят эти страшные рефрижераторы с обгоревшими останками солдат; а в ста метрах от них, на привокзальной площади, мужики пьют пиво и таксисты торгуются из-за выручки.
Это странный город. Жизнь здесь соседствует со смертью, рутинная работа – с ночными грабежами и расстрелами. После наступления темноты на улицу нельзя ступить и шагу – могут украсть и продать в рабство или пристрелить. Быть убитым здесь так же естественно, как опоздать на работу. И все же каждое утро люди выходят из домов и спешат по делам, как будто самое страшное, что может их ожидать, – это не успеть на автобус.
На меня никто не обращает внимания. Таких, как я, здесь были тысячи – молодых солдат с ошалелыми глазами. Мы толпами шатались по этому городу и вдыхали жизнь, последние глотки своей жизни в этом страшном лете перед тем, как быть убитыми. Мы ходили по улицам и надеялись, что случится чудо, нам не придется лететь туда, за хребет, и умирать, мы заглядывали людям в глаза и молча кричали: «Помогите! Нас хотят убить! Спрячьте нас, нам так страшно! Помогите!»
Теперь никого нет. Те солдаты все погибли.
Я хожу по утреннему городу, смотрю на людей. Пахнет степью, югом, зрелая шелковица осыпается прямо на асфальт.
Я набираю пригоршню ягод. Это мой завтрак. И обед.
Гуляю дотемна, потом на полковом автобусе возвращаюсь в казармы. Оставаться в городе на ночь нельзя. Постоянно кто-то в кого-то стреляет.
Автобус ходит трижды в сутки – в восемь утра, в три дня и семь вечера. Сейчас без пяти час, я удобно устроился на лавочке и дремлю, надвинув на глаза кепку и изредка поглядывая на остановку. Там сидит наш почтальон с кипой газет и писем. Мне хочется узнать, есть ли письма для нашей роты, но лень вставать.
Из подъезда выходит пожилая женщина.
– Откуда ты, солдатик? – спрашивает она.
Я отвечаю.
– Что ж ты здесь сидишь? Пойдем, угощу тебя чаем.
Я отказываюсь. Тогда она выносит мне чай в бутылке и несколько пирожков на тарелке. Вкусно, я давно уже не ел домашних пирожков.
Когда женщина спускается за тарелкой, она снова приглашает меня в гости. На этот раз я соглашаюсь – до автобуса еще больше часа, а на улице очень жарко.
Я остаюсь и живу у нее пять дней.
Ее зовут тетя Люся.
Нас много таких, живших у чеченов и осетинов, нашедших в их домах убежище от издевательств и войны. Среди «чехов» тоже было немало хороших людей.
Тетя Люся – русская. Раньше она жила в Грозном. Когда начали вырезать русских, перебралась в Моздок к невестке. Если бы не эта квартира, ее наверняка бы убили. Как убили ее младшего сына – чечены ворвались в квартиру и зарезали его прямо на глазах у тети Люси. Отрезали ему голову и бросили в мусорное ведро.