Владимир Орешкин - Из армии с любовью…
— Такой наглости я еще не встречал, — сказал капитан, оставляя ерническую свою интонацию, и заметно бледнея. — Так слушай, я тебе скажу… Последний день увольнения в запас — тридцатого июня. В этот день я посажу тебя на губу, на пятнадцать суток… Когда ты выйдешь, я, прямо у порога, дам тебе еще пятнадцать… А потом ты поедешь домой. Первым же поездом… Мать твою!.. Вопросы есть?!
Вопросов у меня не было. Я стоял перед ним, дурак дураком, и удивлялся: какой черт дернул меня заявиться сюда.
Складанюк прихватил с собой мундир в караулку, переоделся у себя в комнате и вышел к бодрствующей смене — во всем блеске. Все на нем было с иголочки, все вызывало душевный трепет. Я, игравший с Емелей в Чапаева, оглянулся на его появление, когда салаги запричитали в один голос.
— Вот это да! — воскликнул Гафрутдинов. — Вот это да, товарищ старший сержант.
И тут мы обратили внимание: он уже пришил к погонам широкую без просветов лычку.
Складанюк прошелся между двумя столами, виляя бедрами, как манекенщица, снисходительно улыбнулся и скрылся у себя.
— Хорошенького помаленьку, — сказал он, покидая нас.
Тут я вздрогнул: отголосок любви шевельнулся во мне. Мне понравилась наша мирная сцена. Понравился Складанюк, красивый и мужественный. Понравилось все.
Я догадался: люблю нашу караулку, ее длинные столы, комнату отдыха, ребят, спящих ночами, словно дети, на ее топчанах. Мне будет горько расставаться со всем этим. Я даже не знаю, сумею ли расстаться.
Под руками стукнуло. Емеля, который долго целился, наконец, не выдержал и нанес решающий, щелчок. Три моих воина слетели с доски, вернув меня на землю.
— Петруха, — сказал я, — тебя-то не занесли в почетный список.
Он пожал равнодушно плечами, и прицелился снова.
— Может, ты на прапорщика готовишься? — поддел я его.
Он не расслышал. Более важное дело занимало его.
— Тебе везде будет хорошо, — сказал я, завидуя ему, и презирая его.
Раздался щелчок, — еще три моих фишки покинули поле… Я ощутил грядущее поражение и подумал: почему это я выше его? Чем я лучше?.. Осадил свою дембельскую гордость и попытался понять.
И понял: я — не знаю.
От этого, наверное, от вида блестящего Складанюка, тоска накатила на меня, и я ждал не дождался, когда пробьет десять, чтобы отправиться на свои сторожевой пост.
Чтобы остаться одному…
В Чапаева я проиграл, — я всегда проигрывал в Чапаева, видно, вояка из меня получился никудышный.
— Эй, — позвал я Гафрутдинова, — подойди-ка сюда.
Тот не заставил просить себя дважды. Видно хорошенько усвоил, как надо откликаться на зов старика.
— Сыграй-ка вместо меня с младшим сержантом, — сказал я, уступая ему место.
Емеля расставлял фишки. Это было не по правилам, — фишки расставляет младший… В Емеле все было не по правилам. Поэтому он и очутился в теплице. Вместо того, чтобы командовать отделением.
— Давай-давай, салага, — поощрительно хлопнул я Гафрутдинова по плечу, — выигрывай.
Он оглянулся на меня смущенно. На его интеллигентном лице выгнанного из университета студента отразилось волнение: он не знал, можно ли выигрывать у старослужащего? Для него это был вопрос вопросов, прочие радости единоборства тут же отступили на второй план.
Я не помог ему, не ответил на его внутренний зов. Пусть выпутывается сам, как может, — на то она и школа жизни.
— Давай, — сказал я, — будущий плантатор. Рази.
У меня не было дембельского календаря, мое время давно вышло. Его не осталось даже на терпение.
Я понимал, что тоска бывает заметна со стороны, и держался из последних сил.
Когда совсем стемнеет, и в казармах кричат на разные голоса: «Отбой!» — я выхожу на пост.
Я — тень. Меня невозможно заметить с пяти шагов. Я — есть, и меня — нет. Сквозь меня можно пройти, настолько я тих и задумчив.
Но вокруг — никого. Страх штыка и приклада отпугивает злоумышленников. Свиньи могут чувствовать себя в безопасности… Сажусь на лавочку, у входа в их казарму, достаю свои «Гвардейские» и курю. Автомат на коленях.
Лавочка низкая, мне удобно прислоняться к стене спиной. Словно в кресле. Я — так устал. Я так устал, что никогда не смогу оторвать голову от неструганных досок, никогда не смогу встать. Тело налито тяжестью, тяжесть — тепла… Прихожу в себя после бестолковости караула. После блестящего явления Складанюка, излучающего невиданный свет парадной военной формы.
Я не завидую ему, я-то предполагаю, что ждет всех нас впереди.
Хотя, конечно, не его, — конечно, меня… Я-то предполагаю, что ждет меня впереди.
Я хотел когда-то начать новую жизнь. Теперь мне предстоит сделать это… Но желания нет. Я уже давно начал какую-то, другой уже быть не может. Отныне — только продолжение.
Мир сжимался, и в нем становилось душно.
Не знаю, в какой момент это произошло, — я почувствовал дуновение страха. То чудовище из сна, с длинными когтистыми пальцами, прикоснулось ко мне. Обагренное капельками моей крови!.. Я дернулся, оскалился злобно навстречу.
Против него бессильны автомат, штык и приклад. Если бы у меня были патроны, — против него они бессильны. Только зловещий и отчаянный оскал мог остановить его.
Когда приперт к стенке и отступать некуда. Когда позади непроницаемая толща лет, и жизнь, как блестящее хрупкое стеклышко на ладони. Когда нет смирения овцы, — когда так много можно потерять впереди.
Впереди можно потерять так много… Я отчего-то знал это, — моя любовь подсказывала мне. Несостоявшаяся, но такая большая любовь.
Я вскочил с лавочки, подброшенный пружиной. С напрягшимися для прыжка ногами. С руками, напряженными для удара. С головой, на которой оскалились в неодолимой гримасе исковерканные губы.
Шаг мой неслышен. Я не потревожу тишину. Не сделаю лишнего движения, я — словно ветер, про который знаешь, что он есть, но не знаешь, откуда он и куда идет…
Забор, окружающий караул, губу и наш фруктовый садик, невысок — чуть больше человеческого роста. Ровно столько нужно, чтобы за него не проникал любопытствующий взгляд.
Мы прошлой весной красили его и забыли на всякий случай лестницу, чтобы следующей весной не таскаться за ней. Она не видна из-под темнеющего снега, но я знаю, где она лежит.
Помятое ведро с ручкой я присмотрел на свалке. Оно валялось там всю зиму, всю зиму я знал, что там оно лежит. Камни тоже были невдалеке, их навезли осенью для какой-то надобности. Так что мне не пришлось долго размышлять, компоненты были под рукой, требовалось только объединить их.
Я наполнил ведра увесистыми булыжниками, приставил к забору лестницу, и зацепил ручку ведра за верхнюю штакетину. Если меня заметят, перед тем, как палить в воздух, поднимут несусветный крик. Но дело-то свое я в любом случае успею сделать.
С последней ступеньки лестницы открывается чудесный вид. На райский уголок. Где, вдалеке за садом, светятся желтым игрушечные окна караульного, помещения. Где тепло, где своя миниатюрная котельная, украденная на складе за год до моего приезда сюда, греющая воду, — там разомлел у топки дежурный губарь.
Здесь, в глухом углу, отсвечивают звездами стекла теплицы. За ними, обласканные заботой Емелюшки, пускают побеги чудные неземные растения, набираются живительных соков, готовятся к утру распустить великолепной красоты бутоны. И ждет их хитро-плетеная корзинка, чудо самодеятельного автора, сама произведение искусства. И секатор в ней… Ждет — не дождется.
Я вытаскиваю из ведра камень, мне удобно тянуться до него, прицеливаюсь и, несильно размахнувшись, кидаю. Раздается небольшой звон, стекло лопается, в звездном отраженном небе возникает необъяснимая дыра. Некая черная область, где нет ничего, только тьма.
Вслушиваюсь, — тишина.
Следующий камень пробивает еще одну брешь в небосводе… Еще одна брешь, еще!.. Вот это война, вот это победное сражение. Мне не жалко цветов, — которых не должно быть на этом месте. Пусть бы лучше выращивали огурцы для офицерской столовой, для услады желудка. Но не цветы!..
Пустое ведро дребезжит. Запускаю последний камень — он летит темным сгустком, хлопает по уцелевшему стеклу, — дополняя картину разрухи.
Вслушиваюсь, — пусть теперь палят, теперь, когда дело сделано.
Возвышаюсь над забором, не думая скрываться. Мое лицо — светло, злобный оскал давно сошел с него. Оно покойно и кротко.
Мне видно все, я бросаю прощальный взгляд… И тут замечаю недалеко, под яблоней, — как не замечал раньше? — смутную фигуру. Она застыла, оперевшись о ствол… Человек этот не видел меня, — хотя не видеть меня невозможно, — я этому человеку неинтересен.
Я знаю: он с самого начала стоял под яблоней, еще когда я взбирался по лестнице, и видел все. Но он не нарушил — тишины.
Не замутнил ее, оставив непревзойденно девственной.